Неточные совпадения
—
Ты не скучаешь,
что я
тебя туда таскаю? — спросил Райский.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают,
что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще:
чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый…
ты знаешь? Так
ты от скуки ходишь к своей кузине?
—
Ты не понимаешь красоты:
что же делать с этим? Другой не понимает музыки, третий живописи: это неразвитость своего рода…
— Ну, играю, и
что же?
Ты тоже играешь и обыгрываешь почти всегда, а я всегда проигрываю…
Что же тут дурного?
— Да
ты — Байрон или Гете,
что ли!..
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения — вот и все. Да
что толковать с
тобой!
— А знаешь —
ты отчасти прав. Прежде всего скажу,
что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: — это не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с
тобой не видит, так
что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели
ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу
тебе,
что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— И
что особенного, кроме красоты, нашел
ты в своей кузине?
—
Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, — движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать,
что тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, — значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего не просит и ничего не отдает! И я ничего не знаю! А
ты удивляешься,
что я бьюсь?
—
Что же
ты, красотой блистаешь!..
—
Ты прежде заведи дело, в которое мог бы броситься живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь,
что стоит борьбы, а с своими картами, визитами, раутами и службой — убирайся к черту!
— Скажи Николаю Васильевичу,
что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. — Да кушать давать!
Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником,
что они скоро перешли на
ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права в доме, каких постороннему не приобрести во сто лет.
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», —
чего: человека, женщины,
что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи на него глаз, помни,
ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
— Я уж сказал
тебе зачем, — сердито отозвался Райский. — Затем,
что красота ее увлекает, раздражает — и скуки нет — я наслаждаюсь — понимаешь? Вот у меня теперь шевелится мысль писать ее портрет. Это займет месяц, потом буду изучать ее…
—
Ты не смейся и не шути: в роман все уходит — это не то,
что драма или комедия — это как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
—
Ты грамотный,
что ж
ты не пишешь? — перебил Райский.
Вот пусть эта звезда, как ее…
ты не знаешь? и я не знаю, ну да все равно, — пусть она будет свидетельницей,
что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
— Учи, батюшка, — сказал он, — пока они спят. Никто не увидит, а завтра будешь знать лучше их:
что они в самом деле обижают
тебя, сироту!
— Черт знает
что выдумал! Кто ж
тебя пустит?
Ты знаешь ли,
что такое артист? — спросил он.
— Артист — это такой человек, который или денег у
тебя займет, или наврет такой чепухи,
что на неделю тумана наведет…
— Я не очень стар и видел свет, — возразил дядя, —
ты слыхал,
что звонят, да не знаешь, на какой колокольне.
—
Что это у Марфеньки глазки красны? не плакала ли во сне? — заботливо спрашивала она у няни. — Не солнышко ли нажгло? Закрыты ли у
тебя занавески? Смотри ведь,
ты, разиня! Я ужо посмотрю.
Да
что ж
ты, хозяин, молчишь?
— Вот Матрешка: помнишь ли
ты ее? — говорила бабушка. — А
ты подойди, дура,
что стоишь? Поцелуй ручку у барина: ведь это внучек.
—
Ты что тут стоишь? — оборотилась она к Матрене, — поди скажи Егорке, чтоб он бежал в село и сказал старосте,
что мы сами идем туда.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. —
Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. —
Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это твой,
что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
— Верочкины и Марфенькины счеты особо: вот смотри, — говорила она, — не думай,
что на них хоть копейка твоя пошла.
Ты послушай…
—
Ты ему о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! — говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще то имение-то, бог знает
что будет, как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
— Послушай,
что я хотела
тебя спросить, — сказала однажды бабушка, — зачем
ты опять в школу поступил?
— Все равно: ведь
ты учишься там.
Чему? У опекуна учился, в гимназии учился: рисуешь, играешь на клавикордах —
что еще? А студенты выучат
тебя только трубку курить, да, пожалуй, — Боже сохрани — вино пить.
Ты бы в военную службу поступил, в гвардию.
— Разве я
тебе не говорила? Это председатель палаты, важный человек: солидный, умный, молчит все; а если скажет, даром слов не тратит. Его все боятся в городе:
что он сказал, то и свято.
Ты приласкайся к нему: он любит пожурить…
— Бесстыжая! — ворчала бабушка, подъезжая к крыльцу предводителя. — Узнает Нил Андреич,
что он скажет? Будет
тебе, вертушка!
— Прости,
что потревожила и теперь, — старалась она выговорить, — мне хотелось увидеть
тебя. Я всего неделю, как слегла: грудь заболела… — Она вздохнула.
«
Что с
тобой!..» — хотел он сказать, не выдержал и, опустив лицо в подушку к ней, вдруг разразился рыданием.
—
Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости,
что я призвала
тебя… Как мне хорошо теперь, если б
ты знал! — в мечтательном забытьи говорила она, закрыв глаза и перебирая рукой его волосы. Потом обняла его, поглядела ему в глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
— Я схитрила… — шептала она, приложив свою щеку к его щеке, — мне вот уж третий день легче, а я написала,
что умираю… мне хотелось заманить
тебя… Прости меня!
— Все тот же! — заметил он, — я только переделал. Как
ты не видишь, — напустился он на Аянова, —
что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, — думал он, —
что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за
что не спрошу… Вот, поди ж
ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно,
что у меня бродит в душе…»
— Какой
ты нехороший стал… — сказала она, оглядывая его, — нет, ничего, живет! загорел только! Усы
тебе к лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски:
что это, батюшка мой, рано стареться начал!
— Да как это
ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли
тебя? А Савелья в город — узнать. А
ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать!
Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции!
Что прежде готово, то и подавайте.
—
Что же
ты, Марфенька, давай свое угощенье: вот приехал брат! Выходи же.
— Это еще
что за «Васильевна» такая?
Ты разве разлюбил ее? Марфенька — а не Марфа Васильевна! Этак
ты и меня в Татьяны Марковны пожалуешь! Поцелуйтесь: вы брат и сестра.
— О
чем же
ты помнишь? Ведь
ты читал мои счеты, ведомости,
что я посылала к
тебе?
— Куда же
ты девал ведомости об имении,
что я посылала
тебе! С
тобой они?
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, —
ты этак не думаешь ли,
что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку: а он рвал! То-то
ты ни слова мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего!
Что же
ты думал об имении?
—
Чем же
ты станешь жить?