Неточные совпадения
—
Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю,
что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «
ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться,
чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Степан Аркадьич был на «
ты» почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет, с мальчиками двадцати лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так
что очень многие из бывших с ним на «
ты» находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав,
что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Левин не был постыдный «
ты», но Облонский с своим тактом почувствовал,
что Левин думает,
что он пред подчиненными может не желать выказать свою близость с ним и потому поторопился увести его в кабинет.
— Как же
ты говорил,
что никогда больше не наденешь европейского платья? — сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. — Так! я вижу: новая фаза.
—
Ты сказал, два слова, а я в двух словах ответить не могу, потому
что… Извини на минутку…
— Не понимаю,
что вы делаете, — сказал Левин, пожимая плечами. — Как
ты можешь это серьезно делать?
— То есть,
ты думаешь,
что у меня есть недостаток чего-то?
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь,
что у меня друг такой великий человек. Однако
ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли: я бы позвал
тебя к себе, но жена не совсем здорова. А вот
что: если
ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается.
Ты поезжай туда, а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу
тебе только,
что дай эти же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
— Я жалею,
что сказал
тебе это, — сказал Сергей Иваныч, покачивая головой на волнение меньшого брата. — Я посылал узнать, где он живет, и послал ему вексель его Трубину, по которому я заплатил. Вот
что он мне ответил.
— Ну, этого я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то,
что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем,
что он есть…
Ты знаешь,
что он сделал…
— Ну, в «Англию», — сказал Степан Аркадьич, выбрав «Англию» потому,
что там он, в «Англии», был более должен,
чем в «Эрмитаже». Он потому считал нехорошим избегать этой гостиницы. — У
тебя есть извозчик? Ну и прекрасно, а то я отпустил карету.
— Еще бы!
Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, — сказал Степан Аркадьич. — Ну, так дай
ты нам, братец
ты мой, устриц два, или мало — три десятка, суп с кореньями….
— Да, я видел,
что ногти бедного Гриневича
тебя очень заинтересовали, — смеясь сказал Степан Аркадьич.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то,
что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы с
тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
— Да, — сказал Левин медленно и взволнованно. —
Ты прав, я дик. Но только дикость моя не в том,
что я уехал, а в том,
что я теперь приехал. Теперь я приехал…
— Ну
что же
ты скажешь мне? — сказал Левин дрожащим голосом и чувствуя,
что на лице его дрожат все мускулы. — Как
ты смотришь на это?
— Но
ты не ошибаешься?
Ты знаешь, о
чем мы говорим? — проговорил Левин, впиваясь глазами в своего собеседника. —
Ты думаешь,
что это возможно?
— Я
тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я
тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала,
что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Так,
что она мало того
что любит
тебя, — она говорит,
что Кити будет твоею женой непременно.
—
Ты пойми, — сказал он, —
что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому
что решил,
что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу,
что без этого нет жизни. И надо решить…
— А затем
тебе знать Вронского,
что это один из твоих конкурентов.
— Ну-с, он появился здесь вскоре после
тебя, и, как я понимаю, он по уши влюблен в Кити, и
ты понимаешь,
что мать….
—
Ты постой, постой, — сказал Степан Аркадьич, улыбаясь и трогая его руку. — Я
тебе сказал то,
что я знаю, и повторяю,
что в этом тонком и нежном деле, сколько можно догадываться, мне кажется, шансы на твоей стороне.
—
Что ж
ты всё хотел на охоту ко мне приехать? Вот приезжай весной, — сказал Левин.
— Вот в
чем. Положим,
ты женат,
ты любишь жену, но
ты увлекся другою женщиной…
— Да, но без шуток, — продолжал Облонский. —
Ты пойми,
что женщина, милое, кроткое, любящее существо, бедная, одинокая и всем пожертвовала. Теперь, когда уже дело сделано, —
ты пойми, — неужели бросить ее? Положим: расстаться, чтобы не разрушить семейную жизнь; но неужели не пожалеть ее, не устроить, не смягчить?
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я говорю не то,
что думаю, а то,
что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам.
Ты пауков боишься, а я этих гадин.
Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
— Если
ты хочешь мою исповедь относительно этого, то я скажу
тебе,
что не верю, чтобы тут была драма.
— Не буду, не буду, — сказала мать, увидав слезы на глазах дочери, — но одно, моя душа:
ты мне обещала,
что у
тебя не будет от меня тайны. Не будет?
— Ах, как же! Я всё записываю. Ну
что, Кити,
ты опять каталась на коньках?..
— Знаю я,
что если
тебя слушать, перебила княгиня, — то мы никогда не отдадим дочь замуж. Если так, то надо в деревню уехать.
— То есть знаю по репутации и по виду. Знаю,
что он умный, ученый, божественный что-то…. Но
ты знаешь, это не в моей… not in my line, [не в моей компетенции,] — сказал Вронский.
— Вот как!… Я думаю, впрочем,
что она может рассчитывать на лучшую партию, — сказал Вронский и, выпрямив грудь, опять принялся ходить. — Впрочем, я его не знаю, — прибавил он. — Да, это тяжелое положение! От этого-то большинство и предпочитает знаться с Кларами. Там неудача доказывает только,
что у
тебя не достало денег, а здесь — твое достоинство на весах. Однако вот и поезд.
—
Что с
тобой, Анна? — спросил он, когда они отъехали несколько сот сажен.
— Да.
Ты знаешь, мы надеемся,
что он женится на Кити.
— Всё кончено, и больше ничего, — сказала Долли. — И хуже всего то,
ты пойми,
что я не могу его бросить; дети, я связана. А с ним жить я не могу, мне мука видеть его.
Ты не поверишь, но я до сих пор думала,
что я одна женщина, которую он знал.
Ты пойми,
что я не только не подозревала неверности, но
что я считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями узнать вдруг весь ужас, всю гадость….
— И
ты думаешь,
что он понимает весь ужас моего положения? — продолжала Долли. — Нисколько! Он счастлив и доволен.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное,
что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное,
что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то,
что ему стыдно детей, и то,
что он, любя
тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал
тебе больно, убил
тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
—
Ты понимаешь ли, Анна,
что у меня моя молодость, красота взяты кем?
Я видела только его и то,
что семья расстроена; мне его жалко было, но, поговорив с
тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу
тебе сказать, как жаль
тебя!
— Я больше
тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это.
Ты говоришь,
что он с ней говорил об
тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в
тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о
тебе, и какая поэзия и высота была
ты для него, и я знаю,
что чем больше он с
тобой жил, тем выше
ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним,
что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина».
Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена говорила с ним, называя его «
ты»,
чего прежде не было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но уже не было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
— Я
тебе говорю,
что я сплю везде и всегда как сурок.