Неточные совпадения
— А спроси его, —
сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а
скажу тебе, что я, право,
больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
—
Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не
больше года тому назад.
Рассердит ли его какой-нибудь товарищ, некстати
скажет ему что-нибудь, он надуется, даст разыграться злым чувствам во все формы упорной вражды, хотя самая обида побледнеет, забудется причина, а он длит вражду, за которой следит весь класс и
больше всех он сам.
— Здесь хорошо, места много! —
сказала она, оглядываясь. — Как там хорошо вверху! Какие
большие картины, книги!
— Не перебивайте меня: я забуду, —
сказала она. — Ельнин продолжал читать со мной, заставлял и меня сочинять, но maman велела
больше сочинять по-французски.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не
больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не
скажешь?
— Черт с ними, с
большими картинами! — с досадой
сказал Райский, — я бросил почти живопись. В одну
большую картину надо всю жизнь положить, а не выразишь и сотой доли из того живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…
— Нет… — с досадой
сказал Райский, — стихи — это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость — и
больше ничего…
— Он, так
сказать, загадка для всех, — отвечал он. — Должно быть, сбился в ранней молодости с прямого пути… Но, кажется, с
большими дарованиями и сведениями: мог бы быть полезен…
— Разговор
больше практический, —
сказал он, — о каше, о гусе, потом ссорились с бабушкой…
«А ведь я давно не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько бабушке, — нет,
больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время подумать. — Но Боже мой! что это за вздор у меня в голове? Что я ему
скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
Она беспокойно глядела по сторонам и опять встревожилась тем, что нечего ей
больше сказать в ответ.
— Да, если много таких художников, как я, —
сказал Райский, — то таких артистов, как вы, еще
больше: имя им легион!
— Вот и говорить нам
больше не о чем! —
сказал Марк. — Зачем вы пришли?
— Как вы смеете говорить это? —
сказала она, глядя на него с ног до головы. И он глядел на нее с изумлением,
большими глазами.
— Ну, так мне теперь предстоит задача — не замечать твоей красоты, а напирать
больше на дружбу? — смеясь,
сказал он, — так и быть, постараюсь…
— Должно быть, интересное письмо и
большой секрет! — с принужденной улыбкой
сказал он. — Ты так быстро спрятала.
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство — и
больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.
«Пойду к ней, не могу
больше! — решил он однажды в сумерки. —
Скажу ей все, все… и что
скажет она — так пусть и будет! Или вылечусь, или… погибну!»
— И
больше ничего не
скажешь?
— Ступай, мне
больше ничего не надо — только не бей, пожалуйста, Марину — дай ей полную свободу: и тебе, и ей лучше будет… —
сказал Райский.
— Я заметил то же, что и вы, — говорил он, — не
больше. Ну
скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это за попадья такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы же мне рассказали.
—
Скажите мне что-нибудь про Петербург, про ваши победы: о, их много у вас? да?
Скажите, что тамошние женщины — лучше здешних? (она взглянула на себя в зеркало) одеваются с
большим вкусом? (и обдернула на себе платье и сбросила с плеча кружевную мантилью).
— А чем он несчастлив? — вспыхнув,
сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще
больше? И будет с него! А любовь не про таких!
— Какой вздор вы говорите — тошно слушать! —
сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. — Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно,
больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..
— Я этого не боюсь, —
сказала Марфенька, — гром бьет все
больше мужиков, — а так, просто страшно!
— На что это? своих много! Вот за персики
большое спасибо — у нас нет, —
сказала бабушка. — А я ей какого чаю приготовила! Борюшка привез — я уделила и ей.
О Тушине с первого раза нечего
больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с не разбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.
— Вера — молчи, ни слова
больше! Если ты мне
скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне — я всему поверю, всему — и тогда…
— Вы или бабушка правду
сказали: мы
больше не дети, и я виноват только тем, что не хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя…
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне
скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если
скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить
больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
— Сам знаю, что глупо спрашивать, а хочется знать. Кажется, я бы… Ах, Вера, Вера, — кто же даст тебе
больше счастья, нежели я? Почему же ты ему веришь, а мне нет? Ты меня судила так холодно, так строго, а кто тебе
сказал, что тот, кого ты любишь, даст тебе счастья
больше, нежели на полгода? — Почему ты веришь?
— Ни книг не носите, ни сами
больше не ходите сюда, —
сказала она, отходя от забора. — Здесь сторож есть: он поймает вас — нехорошо!
— Вот вы кто! —
сказала она. — Вы, кажется, хвастаетесь своим громким именем! Я слышала уж о вас. Вы стреляли в Нила Андреича и травили одну даму собакой… Это «новая сила»? Уходите — да
больше не являйтесь сюда…
— Я уеду, Вера, —
сказал он вслух, — я измучен, у меня нет сил
больше, я умру… Прощай! зачем ты обманула меня? зачем вызвала? зачем ты здесь? Чтоб наслаждаться моими муками!.. Уеду, пусти меня!
— И это оставим? Нет, не оставлю! — с вспыхнувшей злостью
сказал он, вырвав у ней руку, — ты как кошка с мышью играешь со мной! Я
больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: ты вправе, а о себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!
Она правду
сказала: бабушки нет
больше. Это не бабушка, не Татьяна Марковна, любящая и нежная мать семейства, не помещица Малиновки, где все жило и благоденствовало ею и где жила и благоденствовала сама она, мудро и счастливо управляя маленьким царством. Это была другая женщина.
— Сестре не нужны
больше мои ласки, а мне нужна твоя любовь — не покидай меня, Вера, не чуждайся меня
больше, я сирота! —
сказала она и сама заплакала.
— Ты и умнее меня, и
больше училась, —
сказала она, — тебе Бог дал много остроты — но ты не опытнее бабушки…
Вера встала утром без жара и озноба, только была бледна и утомлена. Она выплакала болезнь на груди бабушки. Доктор
сказал, что ничего
больше и не будет, но не велел выходить несколько дней из комнаты.
Тушин по-прежнему будет горд и счастлив ее дружбой и станет «любить ее еще
больше», он сам
сказал.
— Бабушка, —
сказала она, — ты меня простила, ты любишь меня
больше всех,
больше Марфеньки — я это вижу! А видишь ли, знаешь ли ты, как я тебя люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не любила тебя! Как долго мы не знали с тобой друг друга!..
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не
сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит
больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
— Да, вы правы, я такой друг ей… Не забывайте, господин Волохов, — прибавил он, — что вы говорите не с Тушиным теперь, а с женщиной. Я стал в ее положение и не выйду из него, что бы вы ни
сказали. Я думал, что и для вас довольно ее желания, чтобы вы не беспокоили ее
больше. Она только что поправляется от серьезной болезни…