Неточные совпадения
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», —
чего: человека, женщины,
что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи
на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..»
Ни лишнего взгляда,
ни смелой, естественной симпатии…
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели
на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли
ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли
ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся
ни испуг,
ни удивление,
что его нет?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать,
что у ней теперь
на уме,
что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она
ни разу не подняла
на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит
на него с умилением, потому только,
что Васюков,
ни к
чему не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда
ни одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку и, положив
на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой,
что по тому только, как он входил к ней, садился, смотрел
на нее, можно было заключить,
что он любил ее без памяти. Никогда,
ни в отношении к ней,
ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Они холодно смотрели
на кружок, определили Райского словом «романтик», холодно слушали или вовсе не слушали его стихи и прозу и не ставили его
ни во
что.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец,
что все эти «так надо» хотя не встречали
ни воплей,
ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились
на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
Нет, — горячо и почти грубо напал он
на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи, как вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и
что бы
ни делалось около вас, куда бы
ни увлекала жизнь, в какую яму
ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
— А то,
что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя
на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает,
что счастье было, и какое оно плохонькое
ни есть, а все лучше бревна.
Он пошел поскорее, вспомнив,
что у него была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого
на улице:
ни признака жизни. Наконец он решился войти в один из деревянных домиков.
Выросши из периода шалостей, товарищи поняли его и окружили уважением и участием, потому
что, кроме характера, он был авторитетом и по знаниям. Он походил
на немецкого гелертера, знал древние и новые языки, хотя
ни на одном не говорил, знал все литературы, был страстный библиофил.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только,
что у него то
на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей,
что он
ни разу не посмотрел
на нее пристально, а глядел как
на стену,
на скатерть.
«Как это они живут?» — думал он, глядя,
что ни бабушке,
ни Марфеньке,
ни Леонтью никуда не хочется, и не смотрят они
на дно жизни,
что лежит
на нем, и не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать,
что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «
Что Бог даст!» — говорит бабушка.
Я вижу, где обман, знаю,
что все — иллюзия, и не могу
ни к
чему привязаться, не нахожу
ни в
чем примирения: бабушка не подозревает обмана
ни в
чем и
ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся
на теплом доверии к добру и людям, а если я… бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
С Савельем случилось то же,
что с другими: то есть он поглядел
на нее раза два исподлобья, и хотя был некрасив, но удостоился ее благосклонного внимания,
ни более
ни менее, как прочие. Потом пошел к барыне просить позволения жениться
на Марине.
Он подумал немного, потупившись, крупные складки показались у него
на лбу, потом запер дверь, медленно засучил рукава и, взяв старую вожжу, из висевших
на гвозде, начал отвешивать медленные, но тяжелые удары по
чему ни попало.
Но этот урок не повел
ни к
чему. Марина была все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала от мужа и пряталась дня три
на чердаках, по сараям, пока не проходил первый пыл.
Он бы уже соскучился в своей Малиновке, уехал бы искать в другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не находить, по обыкновению,
ни в
чем примирения с своими идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему
на свете.
Она столько вносила перемены с собой,
что с ее приходом как будто падал другой свет
на предметы; простая комната превращалась в какой-то храм, и Вера, как бы
ни запрятывалась в угол, всегда была
на первом плане, точно поставленная
на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
А через четверть часа уже оба смирно сидели, как
ни в
чем не бывало, около бабушки и весело смотрели кругом и друг
на друга: он, отирая пот с лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
—
Что я слишком уж… послушная, без бабушки
ни на шаг…
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или
на ночь, и
на другой день, как
ни в
чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.
Он правильно заключил,
что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу
на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться
ни любопытству,
ни воображению и показать ей,
что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
Он злобно ел за обедом, посматривая исподлобья
на всех, и не взглянул
ни разу
на Веру, даже не отвечал
на ее замечание,
что «сегодня жарко».
— А вы, молодой человек, по какому праву смеете мне делать выговоры? Вы знаете ли,
что я пятьдесят лет
на службе и
ни один министр не сделал мне
ни малейшего замечания!..
Но она и вида не показывает,
что замечает его желание проникнуть ее тайны, и если у него вырвется намек — она молчит, если в книге идет речь об этом, она слушает равнодушно, как Райский голосом
ни напирает
на том месте.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась
ни с кем, не писала
ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то,
что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться
на его намерения и обещания: сегодня решится
на одно, а завтра сделает другое.
Надежда быть близким к Вере питалась в нем не одним только самолюбием: у него не было нахальной претензии насильно втереться в сердце, как бывает у многих писаных красавцев, у крепких, тупоголовых мужчин, — и
чем бы
ни было — добиться успеха. Была робкая, слепая надежда,
что он может сделать
на нее впечатление, и пропала.
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во
что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей не верю, — но во
что бы
ни было, во всяком случае, в удовлетворение, в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду…
на это счастье… да?
В промежутках он ходил
на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок, к дальнему соседу, и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой,
что дрогнет все в городе, потом пропасть месяца
на три у себя, так
что о нем
ни слуху
ни духу.
— Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам,
что на этот раз я
ни о
чем этом не думала, мне в голову не приходил
ни разговор наш,
ни письмо
на синей бумаге…
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем
на другого:
что бы
ни было за этим, я все принимаю, все вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…
— И я почти не знал,
что люблю вас… Все соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем
на него, Марфа Васильевна… И я бы днем
ни за какие сокровища не сказал вам… ей-богу, — не сказал бы…
Мать его и бабушка уже ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и
ни за
что не соглашалась
на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
Он перебирал каждый ее шаг, как судебный следователь, и то дрожал от радости, то впадал в уныние и выходил из омута этого анализа
ни безнадежнее,
ни увереннее,
чем был прежде, а все с той же мучительной неизвестностью, как купающийся человек, который, думая,
что нырнул далеко, выплывает опять
на прежнем месте.
«
Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? — писал Аянов, — в какую всероссийскую щель заполз ты от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга,
что от тебя два месяца нет
ни строки? Уж не женился ли ты там
на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями, то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так
что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы — Малиновки, в какую-нибудь трущобу — Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
Несчастные мы все трое!
ни тетушки твои,
ни я — не предчувствовали,
что нам не играть больше. Княгиня встретилась со мной
на лестнице и несла такое торжественное, важное лицо вверх,
что я даже не осмелился осведомиться о ее нервах.
Я толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу — дома нет, а между тем его нигде не видно,
ни на Pointe, [Стрелке (фр.).]
ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я — в город, в клуб — к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул
на меня и улыбнулся: «Знаю, знаю, зачем, говорит:
что, дверь захлопнулась, оброк прекратился!..»
—
Что вы все молчите, так странно смотрите
на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает
что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке
ни слова! Скажите,
что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
Вы не дорожили ничем — даже приличиями, были небрежны в мыслях, неосторожны в разговорах, играли жизнью, сорили умом, никого и ничего не уважали,
ни во
что не верили и учили тому же других, напрашивались
на неприятности, хвастались удалью.
Она вошла в комнату, погруженная точно в сон, не заметила,
что платье, которое, уходя, разбросала
на полу, уже прибрано, не видала
ни букета
на столе,
ни отворенного окна.
— Ничего не надо, — шептала она, — мне надо сказать вам… Бедный Иван Иванович, и вы!.. За
что вы будете пить мою чашу? Боже мой! — говорила она, глядя сухими глазами
на небо, —
ни молитвы,
ни слез у меня нет! — ниоткуда облегчения и помощи никакой!
Она хитро наводила
на разговор Козлова, почти не спрашивая и не показывая вида,
что слушает, и особенно никогда
ни перед кем не хвастаясь,
что знает то или другое,
чего не знают окружающие.
Она страдала за эти уродливости и от этих уродливостей, мешавших жить, чувствовала нередко цепи и готова бы была, ради правды, подать руку пылкому товарищу, другу, пожалуй мужу, наконец…
чем бы он
ни был для нее, — и идти
на борьбу против старых врагов, стирать ложь, мести сор, освещать темные углы, смело, не слушая старых, разбитых голосов, не только Тычковых, но и самой бабушки, там, где последняя безусловно опирается
на старое, вопреки своему разуму, — вывести, если можно, и ее
на другую дорогу.
Она прислушивалась к обещанным им благам, читала приносимые им книги, бросалась к старым авторитетам, сводила их про себя
на очную ставку — но не находила
ни новой жизни,
ни счастья,
ни правды, ничего того,
что обещал, куда звал смелый проповедник.
Ей
ни до кого и
ни до
чего не было дела. Она отпустила Наталью Ивановну домой, сидела у себя запершись, обедала с бабушкой, поникала головой, когда та обращала
на нее пристальный взгляд или заговаривала ласково и нежно. Она делалась еще угрюмее и спешила исполнять, покорнее Пашутки, каждое желание Татьяны Марковны, выраженное словом или взглядом.
Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую
на них обеих и
на весь дом. Он и сам печалился, видя,
что ни уважение его,
ни нежность бабушки — не могли возвратить бедной Вере прежней бодрости, гордости, уверенности в себе, сил ума и воли.
Она, пока Вера хворала, проводила ночи в старом доме, ложась
на диване, против постели Веры, и караулила ее сон. Но почти всегда случалось так,
что обе женщины, думая подстеречь одна другую, видели,
что ни та,
ни другая не спит.
У Марфеньки
на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже
ни слова за то,
что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О
чем молчат бабушка и Вера?
Что сделалось со всем домом?
На вопрос, «о
чем бабушка с Верой молчат и отчего первая ее
ни разу не побранила,
что значило — не любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб. Это только больше опечалило Марфеньку.