Неточные совпадения
Незнание или отсутствие убеждения облечено у него
в форму какого-то легкого, поверхностного всеотрицания: он относился ко всему небрежно,
ни перед
чем искренно не склоняясь, ничему глубоко не веря и
ни к
чему особенно не пристращаясь. Немного насмешлив, скептичен, равнодушен и ровен
в сношениях со всеми, не даря никого постоянной и глубокой дружбой, но и не преследуя никого настойчивой враждой.
— Да, именно — своего рода. Вон у меня
в отделении служил помощником Иван Петрович: тот
ни одной чиновнице,
ни одной горничной проходу не дает, то есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит,
что ли?
Райский между тем сгорал желанием узнать не Софью Николаевну Беловодову — там нечего было узнавать, кроме того,
что она была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода и тона женщина, — он хотел отыскать
в ней просто женщину, наблюсти и определить,
что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда не бросавшей
ни на
что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось
в душу, напротив, беспокойство, желание узнать,
что у ней теперь на уме,
что в сердце, хотелось прочитать
в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она
ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же
в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
А за комедию взялась и
в неделю написала листов десять: я просил показать —
ни за
что!
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда
что берется у него!
Ни в книге этого нет,
ни учитель не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел сам.
Просить бабушка не могла своих подчиненных: это было не
в ее феодальной натуре. Человек, лакей, слуга, девка — все это навсегда, несмотря
ни на
что, оставалось для нее человеком, лакеем, слугой и девкой.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой,
что по тому только, как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить,
что он любил ее без памяти. Никогда,
ни в отношении к ней,
ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Но maman после обеда отвела меня
в сторону и сказала,
что это
ни на
что не похоже — девице спрашивать о здоровье постороннего молодого человека, еще учителя, «и бог знает, кто он такой!» — прибавила она.
Мне стало стыдно, я ушла и плакала
в своей комнате, потом уж никогда
ни о
чем его не спрашивала…
Никогда —
ни упрека,
ни слезы,
ни взгляда удивления или оскорбления за то,
что он прежде был не тот,
что завтра будет опять иной,
чем сегодня,
что она проводит дни оставленная, забытая,
в страшном одиночестве.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного,
в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей
в ее организм наследственной капли яда, развившегося
в смертельный недуг, оттого, наконец,
что все эти «так надо» хотя не встречали
ни воплей,
ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
Нет, — горячо и почти грубо напал он на Райского, — бросьте эти конфекты и подите
в монахи, как вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и
что бы
ни делалось около вас, куда бы
ни увлекала жизнь,
в какую яму
ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
«Спросить, влюблены ли вы
в меня — глупо, так глупо, — думал он, —
что лучше уеду, ничего не узнав, а
ни за
что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно,
что у меня бродит
в душе…»
Он пошел поскорее, вспомнив,
что у него была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого на улице:
ни признака жизни. Наконец он решился войти
в один из деревянных домиков.
— Полноте:
ни в вас,
ни в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И
что вам за любовь — у вас муж, у меня свое дело… Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и другому…
Любила она, чтобы всякий день кто-нибудь завернул к ней, а
в именины ее все, начиная с архиерея, губернатора и до последнего повытчика
в палате, чтобы три дня город поминал ее роскошный завтрак, нужды нет,
что ни губернатор,
ни повытчики не пользовались ее искренним расположением. Но если бы не пришел
в этот день m-r Шарль, которого она терпеть не могла, или Полина Карповна, она бы искренне обиделась.
Он удивлялся, как могло все это уживаться
в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь
ни к
чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
А она, кажется, всю жизнь, как по пальцам, знает:
ни купцы,
ни дворня ее не обманут,
в городе всякого насквозь видит, и
в жизни своей, и вверенных ее попечению девочек, и крестьян, и
в кругу знакомых — никаких ошибок не делает, знает, как где ступить,
что сказать, как и своим и чужим добром распорядиться! Словом, как по нотам играет!
Райский расхохотался, слушая однажды такое рассуждение, и особенно характеристический очерк пьяницы, самого противного и погибшего существа,
в глазах бабушки, до того,
что хотя она не заметила
ни малейшей наклонности к вину
в Райском, но всегда с беспокойством смотрела, когда он вздумает выпить стакан, а не рюмку вина или рюмку водки.
Марина была не то
что хороша собой, а было
в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать,
что именно,
что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам,
ни на
чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре,
в щеках и
в губах,
в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут
в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает
что!
У него были такие большие руки, с такими длинными и красными пальцами,
что ни в какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.
—
В городе все говорят о вас и все
в претензии,
что вы до сих пор
ни у кого не были,
ни у губернатора,
ни у архиерея,
ни у предводителя, — обратилась Крицкая к Райскому.
— Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли
в Колчино, к maman? Надо его побранить,
что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь — не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем!
Что ни дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
—
Что тебе, леший, не спится? — сказала она и, согнув одно бедро, скользнула проворно мимо его, — бродит по ночам! Ты бы хоть лошадям гривы заплетал, благо нет домового! Срамит меня только перед господами! — ворчала она, несясь, как сильф, мимо его, с тарелками, блюдами, салфетками и хлебами
в обеих руках, выше головы, но так,
что ни одна тарелка не звенела,
ни ложка,
ни стакан не шевелились у ней.
Она столько вносила перемены с собой,
что с ее приходом как будто падал другой свет на предметы; простая комната превращалась
в какой-то храм, и Вера, как бы
ни запрятывалась
в угол, всегда была на первом плане, точно поставленная на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
Тит Никонович был старый, отживший барин,
ни на
что не нужный, Леонтий — школьный педант, жена его — развратная дура, вся дворня
в Малиновке — жадная стая диких, не осмысленная никакой человеческой чертой.
— С вами
ни за
что и не поеду, вы не посидите
ни минуты покойно
в лодке…
Что это шевелится у вас
в бумаге? — вдруг спросила она. — Посмотрите, бабушка… ах, не змея ли?
Когда кто приходил посторонний
в дом и когда
в прихожей не было
ни Якова,
ни Егорки,
что почти постоянно случалось, и Василиса отворяла двери, она никогда не могла потом сказать, кто приходил.
Ни имени,
ни фамилии приходившего она передать никогда не могла, хотя состарилась
в городе и знала
в лицо последнего мальчишку.
Он правильно заключил,
что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать
в себе развиться
ни любопытству,
ни воображению и показать ей,
что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
Но он не смел сделать
ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался
в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю
в сад, и целый день не знал, где она и
что делает.
Этого она
ни за
что не скажет ему: молод он, пожалуй, зазнается, а она покажет ему внимание иначе, по-своему, не ставя себя
в затруднительное положение перед внуком и не давая ему торжества.
Но она и вида не показывает,
что замечает его желание проникнуть ее тайны, и если у него вырвется намек — она молчит, если
в книге идет речь об этом, она слушает равнодушно, как Райский голосом
ни напирает на том месте.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась
ни с кем, не писала
ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно
в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то,
что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.
Надежда быть близким к Вере питалась
в нем не одним только самолюбием: у него не было нахальной претензии насильно втереться
в сердце, как бывает у многих писаных красавцев, у крепких, тупоголовых мужчин, — и
чем бы
ни было — добиться успеха. Была робкая, слепая надежда,
что он может сделать на нее впечатление, и пропала.
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во
что хочешь:
в дружбу, пожалуй,
в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей не верю, — но во
что бы
ни было, во всяком случае,
в удовлетворение,
в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду… на это счастье… да?
Он не знал,
что делать, отпер дверь, бросился
в столовую, забежал с отчаяния
в какой-то темный угол, выбежал
в сад, — чтоб позвать кухарку, зашел
в кухню, хлопая дверьми, — нигде
ни души.
В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок, к дальнему соседу, и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать
в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой,
что дрогнет все
в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так
что о нем
ни слуху
ни духу.
— Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам,
что на этот раз я
ни о
чем этом не думала, мне
в голову не приходил
ни разговор наш,
ни письмо на синей бумаге…
— А я послушаюсь — и без ее согласия не сделаю
ни шагу, как без согласия бабушки. И если не будет этого согласия, ваша нога не будет
в доме здесь, помните это, monsieur Викентьев, — вот
что!
Мать его и бабушка уже ускакали
в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить
в городе, а летом
в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и
ни за
что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей
в Москву,
в Петербург и даже за границу.
Он перебирал каждый ее шаг, как судебный следователь, и то дрожал от радости, то впадал
в уныние и выходил из омута этого анализа
ни безнадежнее,
ни увереннее,
чем был прежде, а все с той же мучительной неизвестностью, как купающийся человек, который, думая,
что нырнул далеко, выплывает опять на прежнем месте.
Тогда казалось ему,
что он любил Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно
ни любила его, если этот идол не носил
в груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена
в нем и рвалась к ней.
«
Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? — писал Аянов, —
в какую всероссийскую щель заполз ты от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга,
что от тебя два месяца нет
ни строки? Уж не женился ли ты там на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями, то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так
что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы — Малиновки,
в какую-нибудь трущобу — Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
«Я старался и без тебя, как при тебе, и служил твоему делу верой и правдой, то есть два раза играл с милыми „барышнями“
в карты, так
что братец их, Николай Васильевич, прозвал меня женихом Анны Васильевны и так разгулялся однажды насчет будущей нашей свадьбы,
что был вытолкан обеими сестрицами
в спину и не получил
ни гроша субсидии, за которой было явился.
Я толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу — дома нет, а между тем его нигде не видно,
ни на Pointe, [Стрелке (фр.).]
ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я —
в город,
в клуб — к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и улыбнулся: «Знаю, знаю, зачем, говорит:
что, дверь захлопнулась, оброк прекратился!..»
—
Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает
что наболтала
в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке
ни слова! Скажите,
что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
— Послушай, Вера, я хотел у тебя кое-что спросить, — начал он равнодушным голосом, — сегодня Леонтий упомянул,
что ты читала книги
в моей библиотеке, а ты никогда
ни слова мне о них не говорила. Правда это?
— Пусть так! — более и более слабея, говорила она, и слезы появились уже
в глазах. — Не мне спорить с вами, опровергать ваши убеждения умом и своими убеждениями! У меня
ни ума,
ни сил не станет. У меня оружие слабо — и только имеет ту цену,
что оно мое собственное,
что я взяла его
в моей тихой жизни, а не из книг, не понаслышке…
Вы не дорожили ничем — даже приличиями, были небрежны
в мыслях, неосторожны
в разговорах, играли жизнью, сорили умом, никого и ничего не уважали,
ни во
что не верили и учили тому же других, напрашивались на неприятности, хвастались удалью.