Неточные совпадения
Знал генеалогию, состояние дел и имений и скандалезную хронику каждого большого
дома столицы;
знал всякую минуту, что делается в администрации, о переменах, повышениях, наградах, —
знал и сплетни городские: словом,
знал хорошо свой мир.
Он
знал об этом, но притаился и пропустил этот вопрос без внимания, не находя ничего занимательного знакомиться с скучным, строгим, богатым
домом.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего
знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми
домами.
И он не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем
знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил с нею и потом уже стал искать знакомства с ее
домом. Это было всего легче сделать через отца ее: так Райский и сделал.
Он познакомился с ней и потом познакомил с
домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не
зная, зачем, для чего?
— Да, а ребятишек бросила
дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки
дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не
знаете: «вам дела нет», говорите вы…
—
Дома воспитывалась, вы
знаете…
— Не
знаю, — равнодушно сказала она, — ему отказали от
дома, и я не видала его никогда.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна
дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется,
знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— А если он картежник, или пьяница, или
дома никогда не сидит, или безбожник какой-нибудь, вон как Марк Иваныч… почем я
знаю? А бабушка все
узнает…
Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий,
домов, утвари, — сам черчу, объясняю, как, бывало, тебе: что сам
знаю, всем делюсь.
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный не проехал и не прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто не сказал о ней дурного слова, чтобы
дома все ее слушались, до того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она не
узнала.
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб
знать бабушкины проступки. Уж так и быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали
дома, не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а то пропадешь, пойдет все хуже… и…
Татьяна Марковна не
знала ей цены и сначала взяла ее в комнаты, потом, по просьбе Верочки, отдала ей в горничные. В этом звании Марине мало было дела, и она продолжала делать все и за всех в
доме. Верочка как-то полюбила ее, и она полюбила Верочку и умела угадывать по глазам, что ей нужно, что нравилось, что нет.
Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом
знали и говорили все в городе, в
домах, на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
Когда кто приходил посторонний в
дом и когда в прихожей не было ни Якова, ни Егорки, что почти постоянно случалось, и Василиса отворяла двери, она никогда не могла потом сказать, кто приходил. Ни имени, ни фамилии приходившего она передать никогда не могла, хотя состарилась в городе и
знала в лицо последнего мальчишку.
Райский пробрался до Козлова и,
узнав, что он в школе, спросил про жену. Баба, отворившая ему калитку, стороной посмотрела на него, потом высморкалась в фартук, отерла пальцем нос и ушла в
дом. Она не возвращалась.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно
знать, что она тут же в
доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
— Ну, ветреность, легкомыслие, кокетство еще не важные преступления, — сказал Райский, — а вот про вас тоже весь город
знает, что вы взятками награбили кучу денег да обобрали и заперли в сумасшедший
дом родную племянницу, — однако же и бабушка, и я пустили вас, а ведь это важнее кокетства! Вот за это пожурите нас!
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из
дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь
дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты
знаешь, как это для меня неловко, несносно…
— А тебя по всему
дому искали, не
знали, куда ты делась!
Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его
знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в
доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в
дом порядочных людей и заставить уважать жену.
«Да,
знаю я эту жертву, — думал он злобно и подозрительно, — в
доме, без меня и без Марфеньки, заметнее будут твои скачки с обрыва, дикая коза! Надо сидеть с бабушкой долее, обедать не в своей комнате, а со всеми — понимаю! Не будет же этого! Не дам тебе торжествовать — довольно! Сброшу с плеч эту глупую страсть, и никогда ты не
узнаешь своего торжества!»
Я толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу —
дома нет, а между тем его нигде не видно, ни на Pointe, [Стрелке (фр.).] ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я — в город, в клуб — к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и улыбнулся: «
Знаю,
знаю, зачем, говорит: что, дверь захлопнулась, оброк прекратился!..»
— Нет, она злее, она — тигр. Я не верила, теперь верю.
Знаете ту гравюру, в кабинете старого
дома: тигр скалит зубы на сидящего на нем амура? Я не понимала, что это значит, бессмыслица — думала, а теперь понимаю. Да — страсть, как тигр, сначала даст сесть на себя, а потом рычит и скалит зубы…
Он пошел к Вере, но ее не было
дома. Марина сказала, что барышня ко всенощной пошла, но только не
знала, в какую церковь, в слободе или в деревенский приход на гору.
Вечером новый
дом сиял огнями. Бабушка не
знала, как угостить свою гостью и будущую родню.
Нужно было
узнать, не вернулась ли Вера во время его отлучки. Он велел разбудить и позвать к себе Марину и послал ее посмотреть,
дома ли барышня, или «уж вышла гулять».
Он позвонил Егора и едва с его помощью кое-как оделся, надевая сюртук прежде жилета, забывая галстук. Он спросил, что делается
дома, и,
узнав, что все уехали к обедне, кроме Веры, которая больна, оцепенел, изменился в лице и бросился вон из комнаты к старому
дому.
Полины Карповны не было. Она сказалась больною, прислала Марфеньке цветы и деревья с зеленью. Райский заходил к ней утром сам, чтобы как-нибудь объяснить вчерашнюю свою сцену с ней и
узнать, не заметила ли она чего-нибудь. Но она встретила его с худо скрываемым, под видом обидчивости, восторгом, хотя он прямо сказал ей, что обедал накануне не
дома, в гостях — там много пили — и он выпил лишнюю рюмку — и вот «до чего дошел»!
Он бросился к ней и с помощью Василисы довел до
дома, усадил в кресла и бросился за доктором. Она смотрела, не
узнавая их. Василиса горько зарыдала и повалилась ей в ноги.
«Вот она, „новая жизнь“!» — думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в
доме, кроме Райского, не
знал ничего. Но ей казалось, как всем кажется в ее положении, что она читала свою тайну у всех на лице.
— Тебе дадут
знать, ведь мимо нас ей ехать. Мы сейчас остановим, как только въедет в слободу. Из окон старого
дома видно, когда едут по дороге.
«Я каждый день бродил внизу обрыва, ожидая тебя по первому письму. Сию минуту случайно
узнал, что в
доме нездорово, тебя нигде не видать. Вера, приди или, если больна, напиши скорее два слова. Я способен прийти в старый
дом…»
Вера,
узнав, что Райский не выходил со двора, пошла к нему в старый
дом, куда он перешел с тех пор, как Козлов поселился у них, с тем чтобы сказать ему о новых письмах,
узнать, как он примет это, и, смотря по этому, дать ему понять, какова должна быть его роль, если бабушка возложит на него видеться с Марком.
От Крицкой
узнали о продолжительной прогулке Райского с Верой накануне семейного праздника. После этого Вера объявлена была больною, заболела и сама Татьяна Марковна,
дом был назаперти, никого не принимали. Райский ходил как угорелый, бегая от всех; доктора неопределенно говорили о болезни…