Неточные совпадения
Хотя халат этот
и утратил свою первоначальную свежесть
и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски
и прочность ткани.
Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода
и т. п.
Хотя староста
и в прошлом
и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но
и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.
Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице
и манерах барина, напоминавших его родителей,
и в его капризах, на которые
хотя он
и ворчал,
и про себя
и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.
— Что ж делать? — вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как
хочешь, так
и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
— Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать».
Хотят из докторской
и из этой одну большую квартиру сделать, к свадьбе хозяйского сына.
Напрасно я забыть ее стараюсь
И страсть
хочу рассудком победить...
— Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте
и вы.
Хотите, я вас представлю?
— Pardon, [Извините (фр.).] некогда, — торопился Волков, — в другой раз! — А не
хотите ли со мной есть устриц? Тогда
и расскажете. Поедемте, Миша угощает.
— А новые lacets! [шнурки (фр.).] Видите, как отлично стягивает: не мучишься над пуговкой два часа; потянул шнурочек —
и готово. Это только что из Парижа.
Хотите, привезу вам на пробу пару?
— Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад — адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все
хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда
и засядем.
Хотя про таких людей говорят, что они любят всех
и потому добры, а, в сущности, они никого не любят
и добры потому только, что не злы.
— А коли хорошо тут, так зачем
и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я
и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство
и опытность хождения по чужим делам
и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не
хотел, чтоб сын его отставал от времени,
и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец
и крючкотворец,
хотя все старания отца
и клонились к этому
и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд
и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом
и забыл о нем.
Если он
хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки
и вещицы.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более
и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не
хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее
и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил
и новости,
и свет,
и науку,
и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее —
и Обломов
хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился
и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Он
хотел приподнять Обломова с постели, но тот предупредил его, опустив быстро ноги
и сразу попав ими в обе туфли.
— Ах, да
и вы тут? — вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. — Я вас
и не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья! Я вам все
хотел сказать…
— Видно, не платишь:
и поделом! — сказал Тарантьев
и хотел идти.
— Видишь,
и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем
и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе
и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько
хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— А там тысячу рублей почти за целый дом! Да какие светленькие, славные комнаты! Она давно
хотела тихого, аккуратного жильца иметь — вот я тебя
и назначаю…
Потом, сдав попечение о своей участи небесам, делается покоен
и равнодушен ко всему на свете, а буря там как себе
хочет.
Захар неопрятен. Он бреется редко;
и хотя моет руки
и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да
и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках,
и, войдя в комнату,
хотел ногой притворить дверь, но промахнулся
и ударил по пустому месту: рюмка упала, а вместе с ней еще пробка с графина
и булка.
— Ну, там как
хотите. Мое дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят леченью. Надо стараться развлекать себя верховой ездой, танцами, умеренными движениями на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка
и только от приятных ощущений.
Хочешь сесть, да не на что; до чего ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем,
и ходи вон с этакими руками, как у тебя…
— Боже мой! — стонал тоже Обломов. — Вот
хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день!
И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал!
И как это он мог?
Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть,
и оттого только завяз в двери, но не вошел.
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова
и для этого факта наступала уже история.
Хотя он смутно
и предвидел неизбежность переезда, тем более, что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю,
и вот уже выиграна целая неделя спокойствия!
— А ведь я не умылся! Как же это? Да
и ничего не сделал, — прошептал он. —
Хотел изложить план на бумагу
и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо
и не кончил, счетов не поверил
и денег не выдал — утро так
и пропало!
«Ведь
и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется,
и писать; писывал, бывало, не то что письма,
и помудренее этого! Куда же все это делось?
И переехать что за штука? Стоит
захотеть! „Другой“
и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он
и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
—
И я бы тоже…
хотел… — говорил он, мигая с трудом, — что-нибудь такое… Разве природа уж так обидела меня… Да нет, слава Богу… жаловаться нельзя…
Хочется ему
и в овраг сбегать: он всего саженях в пятидесяти от сада; ребенок уж прибегал к краю, зажмурил глаза,
хотел заглянуть, как в кратер вулкана… но вдруг перед ним восстали все толки
и предания об этом овраге: его объял ужас,
и он, ни жив ни мертв, мчится назад
и, дрожа от страха, бросился к няньке
и разбудил старуху.
Ему представлялись даже знакомые лица
и мины их при разных обрядах, их заботливость
и суета. Дайте им какое
хотите щекотливое сватовство, какую
хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что
и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем этом никто никогда не делал ни малейшей ошибки в Обломовке.
Они отступятся от весны, знать ее не
захотят, если не испекут в начале ее жаворонка. Как им не знать
и не исполнять этого?
— Одна ли Анна Андреевна! — сказала хозяйка. — Вот как брата-то ее женят
и пойдут дети — столько ли еще будет хлопот!
И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все
хотят приданого, да всё деньгами…
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие
и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего
и дела нет. Пусть другие живут, как
хотят.
— Я
и то не брал. На что, мол, нам письмо-то, — нам не надо. Нам, мол, не наказывали писем брать — я не смею: подите вы, с письмом-то! Да пошел больно ругаться солдат-то:
хотел начальству жаловаться; я
и взял.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, — принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так
и хочется броситься
и переделать все самому, а тут вдруг отец
и мать, да три тетки в пять голосов
и закричат...
После он нашел, что оно
и покойнее гораздо,
и сам выучился покрикивать: «Эй, Васька! Ванька! подай то, дай другое! Не
хочу того,
хочу этого! Сбегай, принеси!»
Вот
и мальчишки: он бац снегом — мимо: сноровки нет, только
хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он упал;
и больно ему с непривычки,
и весело,
и хохочет он,
и слезы у него на глазах…
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда
хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я
и управляющий
и можедом! А вы-то с своим…
А в сыне ей мерещился идеал барина,
хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками
и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась в русском богатом доме,
и тоже за границею, конечно, не у немцев.
Да
и в самом Верхлёве стоит,
хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик,
и там видит он длинные залы
и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате
и кружевах.
Приезжали князь
и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами
и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом
и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее, даже сам князь,
хотя у ней было пятеро детей.
— Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить — зайди к Рейнгольду: он научит. О! — прибавил он, подняв пальцы вверх
и тряся головой. — Это… это (он
хотел похвалить
и не нашел слова)… Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу…
— Ну! — кивнув головой, повторил сын
и, нагнувшись немного, только
хотел пришпорить коня.
Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом
хотел было ехать —
и вдруг заплакал, пока она крестила
и целовала его. В ее горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
Он весь составлен из костей, мускулов
и нервов, как кровная английская лошадь. Он худощав, щек у него почти вовсе нет, то есть есть кость да мускул, но ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый
и никакого румянца; глаза
хотя немного зеленоватые, но выразительные.