Неточные совпадения
Раздосадованный советник бросил дело, а будь у директорши в самом деле платье брусничного цвета да напиши советник, так в те прекрасные времена брусничный цвет наделал
бы мне, наверное, больше вреда,
чем брусничный сок Лариных мог повредить Онегину.
Я не хочу ошибаться и верю,
что после „Кто виноват?“ ты напишешь такую вещь, которая заставит всех сказать: „Он прав, давно
бы ему приняться за повесть!“ Вот тебе и комплимент, и посильный каламбур».
Как
бы то ни было, сельская жизнь, в свою очередь, надоела Негрову; он уверил себя,
что исправил все недостатки по хозяйству и,
что еще важнее, дал такое прочное направление ему,
что оно и без него идти может, и снова собрался ехать в Москву.
— Поди скажи Мишке, чтоб завтра
чем свет сходил к немцу-каретнику и привел
бы его ко мне к восьми часам, да непременно привел
бы».
А я-то, глупая, думала: вырастет она, моя сердечная, будет ездить в карете да ходить в шелковых платьях; из-за двери в щелочку посмотрела
бы на тебя тогда; спряталась
бы от тебя, мой ангел, —
что тебе за мать крестьянка!..
Мудрено сказать,
что побудило ее к этому: фамильная гордость, участие к ребенку или ненависть к брату, — как
бы то ни было, жизнь маленькой девочки была некрасива, она была лишена всех радостей своего возраста, застращена, запугана, притеснена.
— Дуня была на верху счастия; она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без малейшей примеси какого
бы то ни было неприязненного чувства; она даже не обижалась тем,
что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она видела ее в барских покоях — и только говорила: «Да отчего это моя Любонька уродилась такая хорошая, — кажись, ей и нельзя надеть другого платьица; красавица будет!» Дуня обходила все монастыри и везде служила заздравные молебны о доброй барыне.
Любонька в людской, если б и узнала со временем о своем рождении, понятия ее были
бы так тесны, душа спала
бы таким непробудимым сном,
что из этого ничего
бы не вышло; вероятно, Алексей Абрамович, чтобы вполне примириться с совестью, дал
бы ей отпускную и, может быть, тысячу-другую приданого; она была
бы при своих понятиях чрезвычайно счастлива, вышла
бы замуж за купца третьей гильдии, носила
бы шелковый платок на макушке, пила
бы по двенадцати чашек цветочного чая и народила
бы целую семью купчиков; иногда приходила
бы она в гости к дворечихе Негрова и видела
бы с удовольствием, как на нее с завистью смотрят ее бывшие подруги.
Так она могла
бы прожить до ста лет и надеяться,
что сто извозчичьих дрожек проводят ее на Ваганьковское кладбище.
Слыша латинские слова, сама губернаторша верила,
что человек
бы был жив.
Директор сказал,
что это отличнейший ученик,
что он пошел
бы далеко, но
что отец его не имеет
чем содержать его в Москве и проч.
Зачем эти люди вставали с постелей, зачем двигались, для
чего жили — трудно было
бы отвечать на эти вопросы.
Генерал вставал в семь часов утра и тотчас появлялся в залу с толстым черешневым чубуком; вошедший незнакомец мог
бы подумать,
что проекты, соображения первой важности бродят у него в голове: так глубокомысленно курил он; но бродил один дым, и то не в голове, а около головы.
Зато Элиза Августовна приходила в ужас, жалела о страдалице и утешала ее тем,
что и княгиня Р***, у которой она жила, и графиня М***, у которой она могла
бы жить, если б хотела, точно так же страдают живою болью и называют ее tic douloreux [нервный тик (фр.)].
Кстати, Элиза Августовна не отставала от Алексея Абрамовича в употреблении мадеры (и заметим притом шаг вперед XIX века: в XVIII веке нанимавшейся мадаме не было
бы предоставлено право пить вино за столом); она уверяла,
что в ее родине (в Лозанне) у них был виноградник и она дома всегда вместо кваса пила мадеру из своих лоз и тогда еще привыкла к ней.
Лицом она была похожа на отца, только темно-голубые глаза наследовала она от Дуни; но в этом сходстве была такая необъятная противоположность,
что два лица эти могли
бы послужить Лафатеру предметом нового тома кудрявых фраз: жесткие черты Алексея Абрамовича, оставаясь теми же, искуплялись, так сказать, в лице Любоньки; по ее лицу можно было понять,
что в Негрове могли быть хорошие возможности, задавленные жизнию и погубленные ею; ее лицо было объяснением лица Алексея Абрамовича: человек, глядя на нее, примирялся с ним.
Алексей Абрамович, желая укрепить более и более любовь Любоньки к Глафире Львовне, часто повторял ей,
что она всю жизнь обязана бога молить за его жену,
что ей одной обязана она всем своим счастием,
что без нее она была
бы не барышней, а горничной.
Когда ей миновало шестнадцать лет, Негров смотрел на всякого неженатого человека как на годного жениха для нее; заседатель ли приезжал с бумагой из города, доходил ли слух о каком-нибудь мелкопоместном соседе, Алексей Абрамович говорил при бедной Любоньке: «Хорошо, кабы посватался заседатель за Любу, право, хорошо: и мне
бы с руки, да и ей
чем не партия?
Кажется, если б их воспитать так, как Мишу,
что за люди из них вышли
бы!
Они сначала не думали, куда поведут эти симпатические взгляды — их больше, нежели кого-нибудь, потому
что во всем их окружавшем не было ничего,
что могло
бы не только перевесить, но держать в пределах, развлекать возникавшую симпатию; совсем напротив, совершенная чуждость остальных лиц способствовала ее развитию.
Обыкновенно думают,
что толстые люди не способны ни к какой страсти, — это неправда: пожар бывает очень продолжителен там, где много жирных веществ, — лишь
бы разгореться.
— Алексис! — воскликнула негодующая супруга. — Никогда
бы в голову мне не пришло,
что случилось; представь себе, мой друг: этот скромный-то учитель — он в переписке с Любонькой, да в какой переписке, — читать ужасно; погубил беззащитную сироту!.. Я тебя прошу, чтоб завтра его нога не была в нашем доме. Помилуй, перед глазами нашей дочери… она, конечно, еще ребенок, но это может подействовать на имажинацию [воображение (от фр. imagination).].
Бедный Круциферский все это время лежал на траве; он так искренно, так от души желал умереть,
что будь это во время дамского управления Парок, они
бы не вытерпели и перерезали
бы его ниточку.
Мне так жаль его было; кажется, если б я послушалась моего сердца, я
бы сказала ему,
что люблю его, поцеловала
бы его для того, чтоб утешить.
— Красноречие — вот вас этому-то там учат, морочить словами! А позвольте вас спросить: если б я и позволил вам сделать предложение и был
бы не прочь выдать за вас Любу, —
чем же вы станете жить?
Выдать Любу замуж за кого
бы то ни было — было его любимою мечтою, особенно после того, как почтенные родители заметили,
что при ней милая Лизонька теряет очень много.
— Вот то-то, любезнейший; с конца добрые люди не начинают. Прежде, нежели цидулки писать да сбивать с толку, надобно
бы подумать,
что вперед; если вы в самом деле ее любите да хотите руки просить, отчего же вы не позаботились о будущем устройстве?
—
Что мне делать? — спросил Круциферский голосом, который потряс
бы всякого человека с душою.
Отроду Круциферскому не приходило в голову идти на службу в казенную или в какую
бы то ни было палату; ему было так же мудрено себя представить советником, как птицей, ежом, шмелем или не знаю
чем. Однако он чувствовал,
что в основе Негров прав; он так был непроницателен,
что не сообразил оригинальной патриархальности Негрова, который уверял,
что у Любоньки ничего нет и
что ей ждать неоткуда, и вместе с тем распоряжался ее рукой, как отец.
Теперь, хоть
бы об вас молвить: придет иной раз нужда —
что за беда, всякое бывает!
— Это-то, любезнейший, еще хуже; как
бы очень-то начала кричать, рассердит, по крайней мере, плюнешь, да и прочь пойдешь, а как будет молчать да худеть, а ты-то себе: «Бедная, за
что я тебя стащил на антониеву пищу»…
Всех любопытнее, с своей стороны, и всех предприимчивее в городе был один советник с Анною в петлице, употреблявший чрезвычайно ловко свой орден, так,
что, как
бы он ни сидел или ни стоял, орден можно было видеть со всех точек комнаты.
Злоумна ненависть, судя повсюду строго, Очей имеет много И видит сквозь покров закрытые дела. Вотще от сестр своих царевна их скрывала. И день, и два, и три притворство продолжала, Как будто
бы она супруга въявь ждала. Сестры темнили вид, под
чем он был неявен,
Чего не вымыслит коварная хула? Он был, по их речам, и страшен и злонравен.
— Конечно-с, сомнения нет. Признаюсь, дорого дал
бы я, чтоб вы его увидели: тогда
бы тотчас узнали, в
чем дело. Я вчера после обеда прогуливался, — Семен Иванович для здоровья приказывает, — прошел так раза два мимо гостиницы; вдруг выходит в сени молодой человек, — я так и думал,
что это он, спросил полового, говорит: «Это — камердинер». Одет, как наш брат, нельзя узнать,
что человек… Ах, боже мой, да у вашего подъезда остановилась карета!
—
Что, фрау-мадам, как живете-можете? А? Пора
бы ведь за ногами!
Не будь она так развита, может быть, она сладила
бы как-нибудь, нашлась
бы и тут; но воспитание раскрыло в ней столько нежного, деликатного,
что на нее все окружающее действовало в десять раз сильнее.
Были минуты такого изнурения, такого онемения сил,
что она, вероятно, упала
бы глубоко, если б не была защищена от падения той грязной, будничной наружностью, под которой порок выказывался ей.
Тетка, двое суток сердившаяся на Бельтова за его первый пассаж с гувернанткой, целую жизнь не могла забыть несносного брака своего племянника и умерла, не пуская его на глаза; она часто говорила,
что дожила
бы до ста лет, если б этот несчастный случай не лишил ее сна и аппетита.
Все ты вздор делаешь; женевец остался
бы преспокойно у меня чтецом;
что он за гувернер?
—
Что там делать? Я сам знаком был с Матеем, да и с Геймом, — ну, а все, кажется
бы, в Оксфорд лучше; а, Софья? Право, лучше. А по какой части хочешь ты идти?
Давно собирался я оставить ваш дом, но моя слабость мешала мне, — мешала мне любовь к вашему сыну; если б я не бежал теперь, я никогда
бы не сумел исполнить этот долг, возлагаемый на меня честью. Вы знаете мои правила: я не мог уж и потому остаться,
что считаю унизительным даром есть чужой хлеб и, не трудясь, брать ваши деньги на удовлетворение своих нужд. Итак, вы видите,
что мне следовало оставить ваш дом. Расстанемся друзьями и не будем более говорить об этом.
Этот человек всего лучше мог служить доказательством,
что не дальние путешествия, не университетские лекции, не широкий круг деятельности образуют человека: он был чрезвычайно опытен в делах, в знании людей и к тому же такой дипломат,
что, конечно, не отстал
бы ни от Остермана, ни от Талейрана.
— Эки дела! — сказал столоначальник, на которого рассказ, по-видимому, сделал тоже радостное впечатление. — Так кто
бы ни определил, все равно? Ай да Павлыч! Ну, а
что ж, он ему в глаза-то сказал это?
—
Что, Василий Васильич, не хотели на полынную-то держать, а вот оно теперь
бы и зашли. Нечего сказать, проворен!
Бельтов писал часто к матери, и тут
бы вы могли увидеть,
что есть другая любовь, которая не так горда, не так притязательна, чтоб исключительно присвоивать себе это имя, но любовь, не охлаждающаяся ни летами, ни болезнями, которая и в старых летах дрожащими руками открывает письмо и старыми глазами льет горькие слезы на дорогие строчки.
Почтмейстер был очень доволен,
что чуть не убил Бельтову сначала горем, потом радостью; он так добродушно потирал себе руки, так вкушал успех сюрприза,
что нет в мире жестокого сердца, которое нашло
бы в себе силы упрекнуть его за эту шутку и которое
бы не предложило ему закусить. На этот раз последнее сделал сосед...
Другие были до такой степени черны и гадки,
что, когда хозяин привел Бельтова в ту, которую назначил, и заметил: «Кабы эта была не проходная, я
бы с нашим удовольствием», — тогда Бельтов стал с жаром убеждать, чтоб он уступил ему ее; содержатель, тронутый его красноречием, согласился и цену взял не обидную себе.
Один заседатель, лет десять тому назад служивший в военной службе, собирался сломить кий об спину хозяина и до того оскорблялся,
что логически присовокуплял к ряду энергических выражений: «Я сам дворянин; ну, черт его возьми, отдал
бы генералу какому-нибудь, —
что тут делать станешь, — а то молокососу, видите, из Парижа приехал; да позвольте спросить,
чем я хуже его, я сам дворянин, старший в роде, медаль тысяча восемьсот двенадцатого…» — «Да полно ты, полно, горячая голова!» — говорил ему корнет Дрягалов, имевший свои виды насчет Бельтова.
Комната, до которой достигнут Бельтов с оскорблением щекотливого point d’honneur [дела чести (фр.).] многих, могла, впрочем, нравиться только после четырех ужасных нумеров, которыми ловко застращал хозяин приезжего; в сущности, она была грязна, неудобна и время от времени наполнялась запахом подожженного масла, который, переплетаясь с постоянной табачной атмосферой, составлял нечто такое,
что могло
бы произвесть тошноту у иного эскимоса, взлелеянного на тухлой рыбе.
И отчего мне эта тишина так тягостна,
что хоть
бы повернуть оглобли; отчего она меня так давит?