Неточные совпадения
Этот
раз я писал не для того, чтобы выиграть время, — торопиться
было некуда.
Перед днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате, оттуда
были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто быстрыми шагами проходил он по коридору, всякий
раз запирая на ключ свою дверь, то с кастрюлькой для клея, то с какими-то завернутыми в бумагу вещами.
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал два
раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил
раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему
было некогда, он всегда
был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
Однажды настороженный, я в несколько недель узнал все подробности о встрече моего отца с моей матерью, о том, как она решилась оставить родительский дом, как
была спрятана в русском посольстве в Касселе, у Сенатора, и в мужском платье переехала границу; все это я узнал, ни
разу не сделав никому ни одного вопроса.
Первое следствие этих открытий
было отдаление от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной
раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Года через два или три,
раз вечером сидели у моего отца два товарища по полку: П. К. Эссен, оренбургский генерал-губернатор, и А. Н. Бахметев, бывший наместником в Бессарабии, генерал, которому под Бородином оторвало ногу. Комната моя
была возле залы, в которой они уселись. Между прочим, мой отец сказал им, что он говорил с князем Юсуповым насчет определения меня на службу.
Результатом этого разговора
было то, что я, мечтавший прежде, как все дети, о военной службе и мундире, чуть не плакавший о том, что мой отец хотел из меня сделать статского, вдруг охладел к военной службе и хотя не
разом, но мало-помалу искоренил дотла любовь и нежность к эполетам, аксельбантам, лампасам.
Почтенный старец этот постоянно
был сердит или
выпивши, или
выпивши и сердит вместе. Должность свою он исполнял с какой-то высшей точки зрения и придавал ей торжественную важность; он умел с особенным шумом и треском отбросить ступеньки кареты и хлопал дверцами сильнее ружейного выстрела. Сумрачно и навытяжке стоял на запятках и всякий
раз, когда его потряхивало на рытвине, он густым и недовольным голосом кричал кучеру: «Легче!», несмотря на то что рытвина уже
была на пять шагов сзади.
Прежде Макбета у нас
была легавая собака Берта; она сильно занемогла, Бакай ее взял на свой матрац и две-три недели ухаживал за ней. Утром рано выхожу я
раз в переднюю.
Повар
был поражен, как громом; погрустил, переменился в лице, стал седеть и… русский человек — принялся попивать. Дела свои повел он спустя рукава, Английский клуб ему отказал. Он нанялся у княгини Трубецкой; княгиня преследовала его мелким скряжничеством. Обиженный
раз ею через меру, Алексей, любивший выражаться красноречиво, сказал ей с своим важным видом, своим голосом в нос...
Сверх французских романов, у моей матери
были романы Лафонтена, комедии Коцебу, — я их читал
раза по два.
Я
был с Сенатором в французском театре: проиграла увертюра и
раз, и два — занавесь не подымалась; передние ряды, желая показать, что они знают свой Париж, начали шуметь, как там шумят задние. На авансцену вышел какой-то режиссер, поклонился направо, поклонился налево, поклонился прямо и сказал...
К тому же Федор Карлович мне похвастался, что у него
есть новый фрак, синий, с золотыми пуговицами, и действительно я его видел
раз отправляющегося на какую-то свадьбу во фраке, который ему
был широк, но с золотыми пуговицами. Мальчик, приставленный за ним, донес мне, что фрак этот он брал у своего знакомого сидельца в косметическом магазейне. Без малейшего сожаления пристал я к бедняку — где синий фрак, да и только?
Надобно же
было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он
раз при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он
был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton. Я тогда еще не знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
Мать моя
была лютеранка и, стало
быть, степенью религиознее; она всякий месяц
раз или два ездила в воскресенье в свою церковь, или, как Бакай упорно называл, «в свою кирху», и я от нечего делать ездил с ней. Там я выучился до артистической степени передразнивать немецких пасторов, их декламацию и пустословие, — талант, который я сохранил до совершеннолетия.
Я на своем столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда намеренно забывая дня три, чтоб иметь удовольствие
разом вымарать побольше, и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый
был назначен, и тот прошел, как всегда бывает.
Мы сидели
раз вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя на стопы голосом и рукой каждый стих из Гнедичевой «Илиады», — вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне
было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.
Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец
был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, — десять
раз был беден, десять
раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже
был более страстный игрок, нежели отец.
Кузина привезла из Корчевы воланы, в один из воланов
была воткнута булавка, и она никогда не играла другим, и всякий
раз, когда он попадался мне или кому-нибудь, брала его, говоря, что она очень к нему привыкла.
При всем том мне
было жаль старый каменный дом, может, оттого, что я в нем встретился в первый
раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза.
Одно из главных наслаждений состояло в разрешении моего отца каждый вечер
раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня
была занята и пятидесятилетние люди с проседью так же тешились, как я.
И вот теперь в вечерний час
Заря блестит стезею длинной,
Я вспоминаю, как у нас
Давно обычай
был старинный,
Пред воскресеньем каждый
разХодил к нам поп седой и чинный
И перед образом святым
Молился с причетом своим.
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный,
был не легок, мы его не покидали ни
разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера и Бомарше, Дидро и Касти,
был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб в этом убедиться, достаточно
раз побывать в Архангельском, поглядеть на его галереи, если их еще не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой. В его загородном доме беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага, которому Юсупов посвятил свой театр.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а
есть только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор после раздела, на худой конец,
был пять
раз в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
— Это очень опасно, с этого начинается сумасшествие. Камердинер с бешенством уходил в свою комнату возле спальной; там он читал «Московские ведомости» и тресировал [заплетал (от фр. tresser).] волосы для продажных париков. Вероятно, чтоб отвести сердце, он свирепо нюхал табак; табак ли
был у него силен, нервы носа, что ли,
были слабы, но он вследствие этого почти всегда
раз шесть или семь чихал.
— Как это ты в тридцать лет не научился говорить?.. таскает — как это таскать дрова? — дрова носят, а не таскают. Ну, Данило, слава богу, господь сподобил меня еще
раз тебя видеть. Прощаю тебе все грехи за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости. Потаскай еще дровец, пока силенка
есть, ну, а теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех.
Раз в досаде он не мог отворить дверь и толкнул ее, что
есть сил, ногой, говоря: «Что за проклятые двери!»
Все эти чудеса, заметим мимоходом,
были не нужны: чины, полученные службой, я
разом наверстал, выдержавши экзамен на кандидата, — из каких-нибудь двух-трех годов старшинства не стоило хлопотать.
Голицын
был удивительный человек, он долго не мог привыкнуть к тому беспорядку, что когда профессор болен, то и лекции нет; он думал, что следующий по очереди должен
был его заменять, так что отцу Терновскому пришлось бы иной
раз читать в клинике о женских болезнях, а акушеру Рихтеру — толковать бессеменное зачатие.
Говорят, что императрица, встретив
раз в доме у одного из своих приближенных воспитательницу его детей, вступила с ней в разговор и,
будучи очень довольна ею, спросила, где она воспитывалась; та сказала ей, что она из «пансионерок воспитательного дома».
Впоследствии, то
есть лет через двенадцать, я много
раз поминал Химика так, как поминал замечания моего отца; разумеется, он
был прав в трех четвертях всего, на что я возражал.
По дороге я остановился в Перхушкове, там, где мы столько
раз останавливались; Химик меня ожидал и даже приготовил обед и две бутылки шампанского. Он через четыре или пять лет
был неизменно тот же, только немного постарел. Перед обедом он спросил меня совершенно серьезно...
Он умел тоже трогательно повествовать, как мушки рассказывали, как они в прекрасный летний день гуляли по дереву и
были залиты смолой, сделавшейся янтарем, и всякий
раз добавлял: «Господа, это — прозопопея».
Вадим умер в феврале 1843 г.; я
был при его кончине и тут в первый
раз видел смерть близкого человека, и притом во всем не смягченном ужасе ее, во всей бессмысленной случайности, во всей тупой, безнравственной несправедливости.
—
Раз, — сказывала мне его жена потом, — у нас вышли все деньги до последней копейки; накануне я старалась достать где-нибудь рублей десять, нигде не нашла; у кого можно
было занять несколько, я уже заняла.
— Вы делали для них подписку, это еще хуже. На первый
раз государь так милосерд, что он вас прощает, только, господа, предупреждаю вас, за вами
будет строгий надзор,
будьте осторожны.
В Вятке встретил я
раз на улице молодого лекаря, товарища по университету, ехавшего куда-то на заводы. Мы разговорились о
былых временах, об общих знакомых.
Мне случалось иной
раз видеть во сне, что я студент и иду на экзамен, — я с ужасом думал, сколько я забыл, срежешься, да и только, — и я просыпался, радуясь от души, что море и паспорты, годы и визы отделяют меня от университета, никто меня не
будет испытывать и не осмелится поставить отвратительную единицу.
Свечи потушены, лица у всех посинели, и черты колеблются с движением огня. А между тем в небольшой комнате температура от горящего рома становится тропическая. Всем хочется
пить, жженка не готова. Но Joseph, француз, присланный от «Яра», готов; он приготовляет какой-то антитезис жженки, напиток со льдом из разных вин, a la base de cognac; [на коньяке (фр.).] неподдельный сын «великого народа», он, наливая французское вино, объясняет нам, что оно потому так хорошо, что два
раза проехало экватор.
— Oui, oui, messieurs; deux fois l'equateur, messieurs! [Да, да, господа, два
раза экватор, господа! (фр.)] Когда замечательный своей полярной стужей напиток окончен и вообще
пить больше не надобно, Кетчер кричит, мешая огненное озеро в суповой чашке, причем последние куски сахара тают с шипением и плачем.
Посмотрев Миньону и решившись еще
раз прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать к «Яру». У меня
был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще
были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne, [уху на шампанском (фр.).] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.
Раз весною 1834 года пришел я утром к Вадиму, ни его не
было дома, ни его братьев и сестер. Я взошел наверх в небольшую комнату его и сел писать.
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б
была, вы все
были бы не те. Я знаю это, но не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий, что на новые недостает сил. Смотрите, вы ни слова не говорите Ваде об этом, он огорчится,
будет меня уговаривать… вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще
раз взглядом, чтоб я молчал.
На этот
раз я не
был расположен слушать его смелые мнения и резкие суждения. Я взял шляпу и уехал.
После падения Франции я не
раз встречал людей этого рода, людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют
быть одни; в одиночестве на них нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями, видят везде интриги против себя и сами интригуют, чтоб раскрыть все эти несуществующие козни.
Я его видел с тех пор один
раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он
был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась в его жилах.
Я бывал у них и всякий
раз проходил той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением ли того, до чего может унизить человека необузданность и злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, — не знаю, но он
был тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я останавливался всякий
раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
Я простил ему рейнвейн, особенно когда он мне сообщил, что он менее
был испуган, когда
раз тонул возле Лиссабона, чем теперь. Последнее обстоятельство
было так нежданно для меня, что мною овладел безумный смех.
В частном доме
была тоже большая тревога: три пожара случились в один вечер, и потом из комиссия присылали два
раза узнать, что со мной сделалось, — не бежал ли я.