Неточные совпадения
На днях все
они выезжают за город,
будут жить в палатках, на свежем воздухе, но вблизи деревни
и организовывать
таких же детей крестьян в отряд юных пионеров.
Она — сухая, нервная, глаза постоянно вытаращены, говорит без умолку
и все ругает советскую власть: за аморализм, за «неразборчивость в средствах», за дискредитирование идеи социализма
и превращение
его в «шигалевщину» (это в романе Достоевского «Бесы», говорят,
есть такой дурак Шигалев, нужно бы, собственно, прочесть).
Он опустил голову
и пошел прочь. Все-таки приятно думать, что
есть парнишка, который всегда рад меня увидеть, пожать мою лапу.
Вечер провела в клубе текстильщиков. Один парень поцеловал меня при ребятах, я реагировала, как на щекотку, ребята смеялись.
Так и надо
было сделать: глупо
было бы показывать обиду, от этого
они бы только еще больше смеялись.
Я стараюсь раствориться в
их массе,
быть такой, как
они, даже отчасти
их лексикон переняла, но все это не то. Я все еще одиночка, обособленная
и далекая
им.
Мы взялись за руки,
было солнце
и желтеющие листья ясеней над церковной оградой.
Он позвал меня к себе домой. Умылся, вытирал мозолистые руки полотенцем. Смотрела на свои руки
и думала: не
так уж
они много работали физическим трудом,
так что особенно мне чваниться нечем.
Я бы хотела смотреть на все явления жизни
так, каковы
они есть,
и подходить к
ним с марксистски-материалистическим, рациональным подходом.
Что мне
было ответить
ему? Н-е з-н-а-ю. Это думала я. А говорила, что только
так и мог поступить комсомолец.
Первый жребий достался секретарю ячейки.
Он рассказал про свой подвиг на гражданской войне, как ночью украл у белых пулемет, заколов штыком часового. Рассказывал хвастливо,
и не верилось, что все
было так,
и Нинка слушала
его с враждою. Потом тимирязевец рассказал, бывший партизан, тоже про свой подвиг. Третий жребий вытянул Чугунов.
Они ужинали, потом
пили чай. Блестящие глаза Марка смотрели горячо
и нежно, в душе Нинки поднималась радостная тревога. Но
такое у нее
было странное свойство: чем горячее
было на душе, тем холоднее
и равнодушнее глядели глаза.
— Никогда не
была? Значит, поедем. Нужно все знать, все видеть. А что платье… —
Его глаза сверкнули тем грозным вызовом, который иногда
так изменял
его добродушно-веселое лицо. — Что же, мы
будем стесняться
и стыдиться нэпачей?
Нинка ехала на трамвае
и волновалась. Вот уже глубокая осень, между
ними было так много, а у нее все те же вопросы: кто
он ей? Кто она
ему?
И зачем этот трепет?
То, чем она жила, — для нее все это
было так страшно, она ждала от
него четкого ответа, как от старшего товарища
и друга. Когда
он посмеивался на ее откровенности, она думала:
он знает в ответ что-то важное; разговорятся когда-нибудь хорошо,
и он ей все откроет. А
ему это просто
было — неинтересно. Интересны
были только губы
и грудь восемнадцатилетней девчонки, интересно
было «сорвать цветок», —
так у
них, кажется, это называется.
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Нинка! Ты за последний месяц
так изменилась, что тебя не узнаешь. Белые, страдающие губы, глаза погасли. У тебя всегда в
них был оттенок стали, я
его очень любила, — теперь
его нету. Разговариваешь вяло. Мне тебя
так жалко, жалко! Хочется взять за голову, как младшую сестренку, кем-то обиженную,
и говорить нежные, ласковые слова,
и защитить тебя от кого-то.
(Почерк Лельки.) — Это
было так, минутное. Конечно, больше никогда не повторится. А бросить писать дневник очень
было бы жалко.
И теперь
его интересно перечитывать, когда мы еще дышим тем же воздухом, которым обвеян дневник. А лет через двадцать-тридцать, когда во всем мире
будет коммунизм, когда новое бытие определит совершенно новое сознание, мы жадно перечитаем смешную
и глупую сказку, какою покажется этот наш дневник.
Будем удивляться
и хохотать.
Я видела,
его всего корежило, что я
так просто говорю о
таких «деликатных» вещах. Но видела еще, что
он совсем растерялся
и сам как будто в первый раз почувствовал нелепость того, что
было раньше.
1 марта. — Вчера вызывали Шерстобитова на бюро,
он все отрицал, но Темка
и другие ребята на мои ловкие вопросы понемногу рассказали все
его художества. На следующий день, то
есть сегодня, хотели вызвать жену Шерстобитова
и сказали
ему это.
Он вылетел бомбой из бюро, побежал домой, повесил петлю на гвоздь
и хотел вешаться;
так застала
его жена, войдя из кухни. Тогда
он с кухонным ножом выскочил на двор, но поцарапал слегка руку
и бросил нож.
(Отдельный красный дневничок. Почерк Нинки.) — Я
его любила глубоко, но всегда говорила, что не люблю. А
он всегда говорил, что любит меня,
и не любил.
Было поверхностное отношение, к моим переживаниям не относился серьезно, а мне
так нужен
был его товарищеский отклик друга
и закаленного революционера.
(Почерк Лельки.) —
Был дождь, кругом лужи,
и шумят листьями деревья, я стою
и думаю: идти ли к
ним, к товарищам, к стойким, светлым коммунистам?
Была грусть сильней, чем когда бы то ни
было, хотелось умереть,
и думала, что иду прощаться. Все-таки пошла к
ним,
было хорошо от
их привета
и участия, однако же губы иногда нервно подергивались.
Она верно определила все наши писания: интеллигентщина
и упадочничество. Очень резко отзывалась о Нинке: глубочайший анархизм мелкобуржуазного характера, ей не комсомолкой
быть и ленинкой, а мистической блоковской девицей с тоскующими глазами. Про меня говорила мягче: споткнулась на ровном месте, о
такую ничтожную спичку, как неудачная любовь, но
есть в душе здоровый революционный инстинкт,
он меня выведет на дорогу. Над всем этим надо подумать.
(Из красного дневничка.) — Думала, что смогу говорить с
ним задушевно. Но как только увидала,
такое горячее волнение охватило,
так жадно
и горестно потянуло к
нему,
так захотелось взять
его милые руки
и прижать к горящим щекам… Не нужно
было нам встречаться.
Была с
ним в театре. Дразнила свою чувственность тем, что прижалась к
его щеке своей щекой,
он обнял меня,
и так стояли мы в глубине темной ложи. Чудак
он, — нерешительный, робкий, опыта, должно
быть, мало имеет. Может
быть, думает, что люблю
его. Нет, Боря, уж очень мне жизнь больные уроки преподносила, отдавалась я непосредственно, вся, а взамен получала другое. Ну, а теперь
и я испортилась: нет непосредственности, взвешиваю
и наблюдаю за собой, а любви нет.
В чем моя неугасающая боль? В том, что я не получила окраски своей среды, в том, что внешне я, может
быть,
и подхожу, но не дальше,
и не могу я срастись с
ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу,
и не могу.
И я хожу иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто хочется разразиться безудержным смехом: «Ах, если я по этому вопросу думаю не
так, как нужно комсомолке,
так ведите скорее к парикмахеру,
и я начну думать по-другому».
— Бывает, воротится герой с подвигов своих,
и оказывается: ни к чертям
он больше ни на что не годен. Работать не любит,
выпить первый мастер. Рад при случае взятку взять. Жену бьет. К женщине отношение
такое, что в лицо тебе заглянет —
так бы
и дала
ему в рожу
его… широконосую! — неожиданно прибавила она с озлоблением, поведя взглядом на Спирьку.
— Дурак какой! Я вовсе этого не говорю. А говорю: самый великолепный герой может оказаться
таким. А для нас выше храбреца
и нет никого,
его мы больше всех уважаем. Пора с этим кончить.
И другие
есть, которых нужно гораздо больше уважать.
Заревел гудок. Помещение ячейки опустело. Спирька
и Юрка работали в ночной смене, торопиться
им было некуда. Юрка подсел к Лельке
и горячо с нею заговорил. Подсел
и Спирька. Молчал
и со скрытою усмешкою слушал.
Ему бойкая эта девчонка очень нравилась, но
он перед нею терялся, не знал, как подступиться.
И чувствовал, что, как
он ей тогда заглянул в глаза, это отшибло для
него всякую возможность успеха. К
таким девчонкам не
такой нужен подход. Но какой, — Спирька не знал.
— Ой, как у нас плохо с девчатами! Робкие какие, — мнутся, молчат. Большую нужно работу развернуть.
И не с докладами. Доклады что, — скука! Всего больше пользы дают вопросы
и прения. А
они боятся. Ты больно скоро перестала
их тянуть, нужно
было подольше приставать, пока не раскачаются. Знаешь, что? Давай
так будем делать. Я нарочно стану задавать разные вопросы, как будто сама не понимаю. Один задам, другой, третий.
И буду стараться втягивать девчат.
— Что «буде»? Я правильно говорю, я никого не боюсь, самому Калинину это самое скажу. Или вот
такой параграф: в субботу
и воскресенье спиртные напитки продавать запрещено. Это в кого
они наметились, понял ты? В рабочего же человека! Торговец там или интеллигент, —
он и в будни может купить. А мы с тобою в будни на какие капиталы купим? Вот зато нам сейчас с тобою
выпить захотелось, иди к Богобоязненному, целкаш лишний на бутылочку накинь.
Вдруг вокруг
него выросли фигуры парней, бросились на Спирьку.
Он зарычал. Ребята схватили
его за руки
и стали
их закручивать назад.
Он вывертывался, рвался, но подбежали еще парни.
Так закрутили
ему назад руки, что Спирька застонал.
И вдруг Лелька увидела: Оська Головастов теперь, когда Спирька
был беззащитен, яростно бил
его кулаком по шее.
Лелька шла
и в душе хохотала. Ей представилось: вдруг бы кто-нибудь из бывших ее профессоров увидел эту сценку. «Увеселительная прогулка после вечера смычки». Хха-ха! Ничего бы не понял бедный профессор, как можно
было променять тишину
и прохладу лаборатории на возможность попадать в
такую компанию, как сейчас. Стало ей жаль бедного профессора за
его оторванность от жизни, среди мошек, блошек
и морских свинок.
Юрка, не стучась, открыл соседнюю дверь, — Лелька хотела
его остановить, чтоб постучал, да не успела. Спирька в очень грязной нижней рубашке сидел на стуле, положив ногу на колено,
и тренькал на мандолине. Волосы
были взлохмаченные, лицо помятое. На лбу
и на носу чернели подсохшие порезы, — как
он тогда на вечеринке упал пьяный в оконные рамы. Воздух в комнате
был такой, какой бывает там, где много курят
и никогда не проветривают.
— Нам этого мало. Мы, конечно, можем выгнать тебя с завода
и закатать на принудительные работы. Но нам от этого никакой сладости не
будет. Я бы тебя призвал исправиться, стать парнем на ять, подучиться, узнать, что
такое пятилетка. Ты мог бы
быть первым на заводе, ведь ты — парень молодой, красота смотреть, господь тебя, если бы
он существовал, наградил мускулатурной силой… Что ты обо всем етим подумакиваешь? Даешь нам слово исправиться?
Сидела она
и думала о том, как хорошо жить на свете
и как хорошо она сделала, что ушла из вуза сюда, в кипящую жизнь.
И думала еще о бледном парне с суровым
и энергическим лицом. Именно
таким всегда представлялся ей в идеале настоящий рабочий-пролетарий. Раньше она радостно
была влюблена во всех почти парней, с которыми сталкивалась тут на заводе, —
и в Камышова,
и в Юрку,
и даже в Шурку Щурова. Теперь
они все отступили в тень перед Афанасием Ведерниковым.
Пили чай. Потом сидели у окна. Лелька прислонилась плечом к плечу Юрки.
Он несмело обнял ее за плечи.
Так сидели
они, хорошо разговаривали. Замолчали. Лелька сделала плечами еле уловимое призывное движение. Юрка крепче обнял ее. Она потянулась к
нему лицом.
И когда
он горячо стал целовать ее в губы, она, с запрокинутой головой
и полузакрытыми глазами, сказала коротко
и строго...
Юрка упоенно переживал восторги своего медового месяца. Но горек-горек
был этот мед. Когда
он назавтра свободно, как близкий человек, подошел к Лельке, то получил
такой отпор, как будто это не
он был перед нею, а Спирька или кто другой. Никогда
он не знал, когда она взглянет на
него зовущим взглядом.
И каждая ее ласка
была для
него нежданною радостью. Но именно поэтому ласка
была мучительно-сладка.
— Я красноречия
так много не знаю, как другие здесь развивают. Но все-таки хочу сказать категорически. Этого вот инженера, который тут выступал с докладом, я
его давно заприметил.
И замечаю по глазам, что
он не любит нас, рабочий класс.
Ему нет дела до грандиозного плана строительства,
он сам не хочет выполнять задания
и нам говорит, чтоб не выполняли. Должно
быть,
ему важно только жалованье спецовское получать, а на нас, рабочий класс,
он плюет. Этого дозволять
ему нельзя.
— Все деревня! — сурово отозвался Ведерников. — Сейчас ругался с ребятами в курилке. Вы для деревни забываете завод, для вас ваше хозяйство дороже завода. А
они: «Ну да! А то как же! Самое страдное время, мы рожь косили. Пусть штрафуют». — «Дело не в штрафе, а это заводу вредит, понимаете вы это дело?» — «Э! — говорят, — на каком месте стоял, на том
и будет стоять». Во-от! Что это за рабочие? Это чужаки, только оделись в рабочие блузы. Гнать нужно
таких с завода.
— Гнать! Безусловно! — согласилась Бася. —
И таких мало — рассчитывать, нужно, чтобы в
их трудовых книжках
было помечено, что
они сбежали с трудового фронта
и, значит, не нуждаются в работе. Ни один из этих предателей не должен
быть принят обратно на завод. Ступай на биржу!
И работу этому — в последнюю очередь!
И правда, зачался большой пожар. Через две-три недели узнать нельзя
было завода: весь
он забурлил жизнью. Конвейеры
и группы вызывали друг друга на социалистическое соревнование. Ударные бригады быстро росли в числе. Повысился темп работы, снижался брак, уменьшались прогулы.
И сделалось это вдруг
так как-то, — словно само собой. Какой-то беспричинный стихийный порыв, неизвестно откуда взявшийся.
Против
него сурово выступила товарищ Ногаева
и своим уверенным, всех покоряющим голосом заявила, что это — реакционный вздор, что если бы
было так, то для чего ударные бригады, для чего соревнование
и премирование ударников?
Так было и тут. Организованное, крепко дисциплинированное меньшинство клином врезалось в гущу бегущих, остановило
их своим встречным движением, привлекло на себя все
их внимание —
и повело вперед.
Юрка знал, — если бы подойти к
ним вплотную, если бы спросить: «Ну, как, — можно это допустить, чтобы разбазаривали самое ценное имущество завода?» —
они бы ответили: «Ясное дело, нет. Это — безобразие».
И все-таки — что
он вот выследил, накрыл, донес, —
они за это чувствовали к
нему безотчетное омерзение
и способны
были объяснить
его действия только одним: «Старается пролезть». Юрка
и в самом себе помнил совсем
такие настроения.
— Погодите, у меня к вам вопросец. Вы человек высокообразованный, хочу вас поспрошать.
Был я намедни на докладе товарища Рудзутака,
и он такую штуку загнул. Говорит: «Маркс, как никто другой, понимал механику революции». Как вы скажете, — правильно это
он изъяснил?
— У меня даже
такая, понимашь, идея: не нужно бы совсем
их на заводе, гнать вон всех без исключения. Это злейшие классовые наши враги… Э-эх! Пока не переделаем деревню, пока не вышибем из мужичка собственника, не
будет у нас дело ладиться
и со строительством нашим. Вся надежда только на коллективизацию.
Диалектический материализм — предмет трудный, особенно для малоподготовленных: Арон же излагал
его так увлекательно, что отбою не
было от рабочих
и работниц, желавших записаться в кружок по изучению диамата.
А позднею ночью случилось
так. Насытясь друг другом,
они лежали рядом под одним одеялом. У Лельки
была сладкая
и благодарная усталость во всем теле, хотелось с материнскою ласкою обнять любимого,
и чтобы
он прижался щекою к ее груди. А
он лежал на спине, стараясь не прикасаться к ее телу, глядел в потолок
и мрачно курил.
— Какие там вопросы!
Такая коммунистка, что просто замечательно. Сколько просветила темных людей! Я
и сама темная
была, как двенадцать часов осенью. А она мне раскрыла глаза, сагитировала, как помогать нашему государству. Другие, бывают, в партию идут, чтобы пролезть, в глазах у
них только одно выдвижение. А она вроде Ленина. Все
так хорошо объясняет, — все поймешь:
и о рабочей власти,
и о религии.
Сидела на подоконнике в своей комнате, охватив колени руками. Сумерки сходили тихие. В голубой мгле загорались огоньки фонарей. Огромное одиночество охватило Лельку. Хотелось, чтобы рядом
был человек, мягко обнял ее за плечи, положил бы ладонь на ее живот
и радостно шепнул бы: «Н-а-ш ребенок!»
И они сидели бы
так, обнявшись,
и вместе смотрели бы в синие зимние сумерки,
и в душе ее победительно
пело бы это странное, сладкое слово «мать»!
На широкой площади, с шеренгою ларьков у собора, кипел базар. Но, собственно, не базар это
был, а сплошная мясная лавка. Площадь краснела горами мяса, — говядиной, свининой, бараниной. Никогда ребята не видели столько мяса,
и чтоб
оно было так дешево.
— А стану я у вас в колхозе
так работать? Я
буду стараться, а рядом другой зевать
будет да задницу чесать? Как я
его заставлю? А что наработаем, на всех делить
будете. Нет, гражданин, не пойду к вам. Я люблю работать, не люблю сложа руки сидеть. Потому у меня
и много всего.