Неточные совпадения
Можно было не знать даже о существовании логики, — сама наука заставила
бы усвоить свой метод успешнее,
чем самый обстоятельный трактат о методах; она настолько воспитывала ум,
что всякое уклонение от прямого пути в ней же самой, — вроде «непрерывной зародышевой плазмы» Вейсмана или теорий зрения, — прямо резало глаза своею ненаучностью.
Уж дети встают после сна с «заспанными», гноящимися глазами; уже ребенком каждый страдает хроническим насморком и не может обойтись без носового платка, — всех прямо удивила
бы мысль,
что здоровому человеку носовой платок совершенно не нужен.
Впрочем, привычка эта вырабатывается скорее,
чем можно
бы думать, и я не знаю случая, чтобы медик, одолевший препаровку трупов, отказался от врачебной дороги вследствие неспособности привыкнуть к стонам и крови. И слава богу, разумеется, потому
что такое относительное «очерствение» не только необходимо, но прямо желательно; об этом не может быть и спора. Но в изучении медицины на больных есть другая сторона, несравненно более тяжелая и сложная, в которой далеко не все столь же бесспорно.
Но я не знаю ни одной больницы, где
бы, по желанию родственников, умерший выдавался им без вскрытия; сами же родственники и не подозревают,
что они имеют право требовать этого.
Дежурный врач, конечно, был человек не «дикий» и не «жестокий»; но характерно,
что ему и в голову не пришел самый, казалось
бы, естественный выход: обязаться перед матерью, в случае смерти ребенка, не вскрывать его.
— Совершенно верно. Но ответьте мне вот на
что: если
бы вам предстояло нечто подобное, — только представьте себе это ясно, — пошли ли
бы вы к нам?
— Не пошла
бы… Ни за
что! — виновато улыбнулась она, с дрожью поведя плечами. — Лучше
бы умерла.
На основании своего опыта я думаю,
что в маленьких городках вообще едва ли было
бы возможно вести гинекологическую клинику, если
бы все без исключения пациентки не хлороформировались для целей исследования.
Мы, мужчины, менее стыдливы,
чем женщины, тем не менее, по крайней мере, я лично ни за
что не согласился
бы, чтобы меня, совершенно обнаженного, вывели на глаза сотни женщин, чтобы меня женщины ощупывали, исследовали, расспрашивали обо всем, ни перед
чем не останавливаясь.
Какой из этого возможен выход, я решительно не знаю; я знаю только,
что медицина необходима, и иначе учиться нельзя, но я знаю также,
что если
бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении той больной у сифилидолога, то я сказал
бы,
что мне нет дела до медицинской школы и
что нельзя так топтать личность человека только потому,
что он беден.
И разве мы с тобой не рассмеялись
бы, подобно авгурам, если
бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того,
что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Голосовая вибрация грудной клетки на больной стороне оказывается ослабленною; это обстоятельство с такою же верностью, как если
бы я видел все собственными глазами, говорит мне,
что выпот находится не в легких, а в полости плевры.
Ведь еще несколько лет назад показалась
бы нелепостью самая мысль о том,
что человеческое тело возможно в буквальном смысле видеть насквозь; теперь же, благодаря Рентгену, эта нелепость стала действительностью.
Я вспомнил,
что даже не догадался спросить ее о кашле, даже не исследовал вторично ее легких, так я обрадовался ознобу, и так ясно показался он мне говорящим за мой диагноз; правда, мне приходила в голову мысль,
что легкие не мешало
бы исследовать еще раз, но больная так кричала при каждом движении,
что я прямо не решался поднять ее, чтобы как следует выслушать.
Мать почти молилась на меня и горько жалела,
что не позвала меня к двум умершим детям: тогда
бы и те остались живы.
Весь день я в тупом оцепенении пробродил по улицам; я ни о
чем не думал и только весь был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя было ничем обмануть себя; дело не было
бы яснее, если
бы я прямо перерезал мальчику горло.
Эти курсы очень полезны для врачей, уже практиковавших, у которых в их практике назрело много вопросов, требующих разрешения; для нас же, начинающих, они имеют мало значения; главное,
что нам нужно, — это больницы, в которых
бы мы могли работать под контролем опытных руководителей.
Да, такие минуты смягчают воспоминание о пройденном пути и до некоторой степени примиряют с ним; иначе нельзя, а не было
бы первого, не было
бы и второго. Но все-таки те-то, первые, —
что им до чужого благополучия, купленного ценою их собственных мук? А сколько таких мук, сколько загубленных жизней лежит на пути каждого врача! «Наши успехи идут через горы трупов», — с грустью сознается Бильрот в одном частном письме.
Как же в данном случае следует поступать? Ведь я не решил вопроса, — я просто убежал от него. Лично я мог это сделать, но
что было
бы, если
бы так поступали все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал мне о тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но как могу я смотреть спокойно, когда он, того и гляди, заедет ножом черт знает куда?!»
Мне думается,
что только самое строгое и систематическое проведение в жизнь правила, рекомендованного Мажанди, могло
бы хоть до известной степени спасти больных от необходимости платить своей кровью и жизнью за образование искусных хирургов. Но все-таки это лишь до известной степени. Когда можно признать хирурга «достаточно» опытным? Где для этого граница?
Да, это все уж совершенно неизбежно, и никакого выхода отсюда нет. Так оно и останется: перед неизбежностью этого должны замолкнуть даже терзания совести. И все-таки сам я ни за
что не согласился
бы быть жертвой этой неизбежности, и никто из жертв не хочет быть жертвами… И сколько таких проклятых вопросов в этой страшной науке, где шагу нельзя ступить, не натолкнувшись на живого человека!
Хотя он и находил надежды Петреску несколько преувеличенными, но не отрицал,
что некоторые из его больных выздоровели именно только благодаря примененному им способу Петреску; по мнению автора, способ этот можно
бы рекомендовать как последнее средство в тяжелых случаях у алкоголиков и стариков.
Может быть, старик все равно
бы умер, но могу ли я поручиться,
что смерть вызвана не тем чудовищным количеством сильно действующей наперстянки, которое я ввел в его кровь?
Я поступил вполне добросовестно. Но у меня возник вопрос: на ком же это должно выясниться? Где-то там, за моими глазами, дело выяснится на тех же больных, и, если средство окажется хорошим… я благополучно стану применять его к своим больным, как применяют теперь такое ценное, незаменимое средство, как кокаин. Но
что было
бы, если
бы все врачи смотрели на дело так же, как я?
Путем этого постоянного и непрерывного риска, блуждая в темноте, ошибаясь и отрекаясь от своих заблуждений, медицина и добыла большинство из того,
чем она теперь по праву гордится. Не было
бы риска — не было
бы и прогресса; это свидетельствует вся история врачебной науки.
В первой половине девятнадцатого века опухоли яичников у женщин лечились внутренними средствами; попытки удалять опухоли оперативным путем посредством вскрытия живота (овариотомия) кончались так печально,
что, пиши я свои записки полвека назад, я привел
бы эти попытки в виде примера непростительного врачебного экспериментирования на людях.
«Вы говорите, — писал недавно умерший знаменитый французский хирург Пэан, — вы говорите,
что к людям можно применять только те средства, которые были предварительно испытаны на людях; но ведь это — положение, опровергающее само себя; если
бы, к своему несчастию, медицина вздумала следовать ему, то она осудила
бы себя на самый прямолинейный эмпиризм, на самую догматическую традицию.
Новых, еще не испытанных средств применять нельзя; отказываться от средств, уже признанных, тоже нельзя: тот врач, который не стал
бы лечить сифилиса ртутью, оказался
бы, с этой точки зрения, не менее виноватым,
чем тот, который стал
бы лечить упомянутую болезнь каким-либо неизведанным средством; чтобы отказаться от старого, нужна не меньшая дерзость,
чем для того, чтобы ввести новое; между тем история медицины показывает,
что теперешняя наука наша, несмотря на все ее блестящие положительные приобретения, все-таки больше всего, пользуясь выражением Мажанди, обогатилась именно своими потерями.
И в результате получилось
бы вот
что: практическая медицина впала
бы в полное окоченение вплоть до того далекого времени, когда человеческий организм будет совершенно познан наукою и когда действие применяемого нового средства будет заранее предвидеться во всех его подробностях.
Я все время хочу лишь одного: не вредить больному, который обращается ко мне за помощью; правило это, казалось
бы, настолько элементарно и обязательно,
что против него нельзя и спорить; между тем соблюдение его систематически обрекает меня во всем на полную неумелость и полный застой.
Теперь мне следовало
бы перейти к прививкам мягкой язвы, но на них я останавливаться не буду; во-первых, прививки эти по своим последствиям сравнительно невинны; исследователь привьет больному язву на плечо, бедро или живот и через неделю залечит; во-вторых, прививки мягкой язвы так многочисленны,
что описанию их пришлось
бы посвятить несколько печатных листов; такие прививки делали Гунтер, Рикор, Ролле, Бюзене, Надо, Кюллерье, Линдвурм, де-Лука, Маннино, В. Бек, Штраус, Гюббенет, Бэреншпрунг, Дюкре, Крефтинг, Спичка и многие, многие другие.
(Не будем уж говорить о том,
что профессор-специалист не мог не знать об удачных прививках хотя
бы Валлера; но и самим проф.
Она сообщила мне,
что хотела
бы завещать свой дом подруге, без завещания же все перейдет к ее единственному законному наследнику — брату, выжиге и плуту, который взял у нее по-родственному, без расписки, все ее деньги, около шести тысяч, и потом отказался возвратить.
Врачам следовало
бы понять,
что мышьяк дает слишком мало, чтобы пользоваться вечным почтением.
А относительно настоящего можно лишь повторить то,
что сказал когда-то средневековый арабский писатель Аерроес: «Честному человеку может доставлять наслаждение теория врачебного искусства, но его совесть никогда не позволит ему переходить к врачебной практике, как
бы обширны ни были его познания».
Я сам понимал,
что мысль эта нелепа: теперешняя бессистемная, сомневающаяся научная медицина, конечно, несовершенна, но она все-таки неизмеримо полезнее всех выдуманных из головы систем и грубых эмпирических обобщений; именно совесть врача и не позволила
бы ему гнать больных в руки гомеопатов, пасторов Кнейппов и Кузьмичей.
Будь на моем месте настоящий врач, он мог
бы поставить правильный диагноз: его совершенно особенная творческая наблюдательность уцепилась
бы за массу неуловимых признаков, которые ускользнули от меня, бессознательным вдохновением он возместил
бы отсутствие ясных симптомов и почуял
бы то,
чего не в силах познать.
Мне вспоминалось изумленное «у-у!», с каким Степка рассматривал мой молоточек, вспоминались его оживленные глаза, которые он таращил на лошадь, совсем, как ребенок, — и у меня шевелилась мысль: настолько ли уже неизмеримо меньше совершенное мною преступление,
чем если
бы я все это проделал над ребенком?..
«Неправда и то, — продолжает Белль-Тайлор, —
что будто
бы через вивисекцию Кох нашел средство от чахотки; напротив, его прививания причиняли сперва лихорадку, а потом смерть». (Речь свою оратор произнес в конце 1893 года, когда почти никто уж и не защищал коховского туберкулина; но о том,
что путем живосечений тот же Кох открыл туберкулезную палочку,
что путем живосечений создалась вся бактериология, — Белль-Тайлор благоразумно умалчивает.)
В 1883 году прусское правительство, под влиянием агитации антививисекционистов, обратилось к медицинским факультетам с запросом о степени необходимости живосечений; один выдающийся немецкий физиолог вместо ответа прислал в министерство «Руководство к физиологии» Германа, причем в руководстве этом он вычеркнул все те факты, которых без живосечений было
бы невозможно установить; по сообщению немецких газет, «книга Германа вследствие таких отметок походила на русскую газету, прошедшую сквозь цензуру: зачеркнутых мест было больше,
чем незачеркнутых».
Профессор говорил еще долго, но я его уже не слушал. Сообщение его как
бы столкнуло меня с неба, на которое меня вознесли мои тогдашние восторги перед успехами медицины. Я думал: «Наш профессор — европейски известный специалист, всеми признанный талант, тем не менее даже и он не гарантирован от таких страшных ошибок.
Что же ждет в будущем меня, ординарнейшего, ничем не выдающегося человека?»
Если
бы вы могли пробежать полный список операций, считаемых «малыми», вы нашли
бы,
что каждый опытный хирург или имел в своей собственной практике, или видел у других один или несколько смертельных исходов при всякой из этих операций.
Но в том-то и трагизм нашего положения,
что представься назавтра врачу другой такой же случай — и врач обязан был
бы поступить совершенно так же, как поступил в первом случае.
Общество живет слишком неверными представлениями о медицине, и это главная причина его несправедливого отношения к врачам; оно должно узнать силы и средства врачебной науки и не винить врачей в том, в
чем виновато несовершенство науки. Тогда и требовательность к врачам понизилась
бы до разумного уровня.
Это значит,
что врачи не нужны, а их наука никуда не годится? Но ведь есть многое другое,
что науке уже понятно и доступно, во многом врач может оказать существенную помощь. Во многом он и бессилен, но в
чем именно он бессилен, может определить только сам врач, а не больной; даже и в этих случаях врач незаменим, хотя
бы по одному тому,
что он понимает всю сложность происходящего перед ним болезненного процесса, а больной и его окружающие не понимают.
Люди знали
бы,
что каждый новый больной представляет собою новую, неповторяющуюся болезнь, чрезвычайно сложную и запутанную, разобраться в которой далеко не всегда может и врач со всеми его знаниями.
У больного запор, — нужно ему дать касторки; решился ли
бы кто-нибудь приступить к такому лечению, если
бы хоть подозревал о том,
что иногда этим можно убить человека,
что иногда, как, напр., при свинцовой колике, запор можно устранить не касторкой, а только… опием?
В трудных, запутанных случаях, потребовавших много умственных и нервных затрат, особенно сильно и победно чувствуешь свое торжество, и смешно подумать,
что можно было
бы сделать здесь без знания…
Что мне было сказать?
Что это — следствие назначенного мною лечения? Глупее поступить было
бы невозможно. Я совершенно бесцельно подорвал
бы доверие ко мне больного и заставил
бы его ждать всяких бед от каждого моего назначения. И я молча, стараясь не встретиться со взглядом жены больного, выслушал ее речи об удивительном разнообразии осложнений при тифе.
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому,
что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось,
что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою о том, как можно было
бы вылечить их, если
бы они были богаты и свободны; а то,
что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не
чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.