Неточные совпадения
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся и ударился спиною о корыто, — и вот он уже шестой год лежит у
нас в клинике: ноги его висят, как плети, больной ими
не может двинуть, он мочится и ходит под себя; беспомощный, как грудной ребенок, он лежит так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней, и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
Само здоровье наше — это
не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании в
нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для
нас все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и
мы никогда
не можем считать себя обеспеченными от того, что, может быть, вот в эту самую минуту сил организма
не хватило, и наше дело проиграно.
Мы ничего
не знаем, отчего происходят рак, саркома, масса нервных страданий, сахарная болезнь, большинство мучительных кожных болезней.
Ни один час здоровья
нам не гарантирован.
Мы учимся на больных; с этой целью больные и принимаются в клиники; если кто из них
не захочет показываться и давать себя исследовать студентам, то его немедленно, без всяких разговоров, удаляют из клиники. Между тем так ли для больного безразличны все эти исследования и демонстрации?
Мы, мужчины, менее стыдливы, чем женщины, тем
не менее, по крайней мере, я лично ни за что
не согласился бы, чтобы меня, совершенно обнаженного, вывели на глаза сотни женщин, чтобы меня женщины ощупывали, исследовали, расспрашивали обо всем, ни перед чем
не останавливаясь.
Я следил за профессором, затаивая усмешку: сколько трудов кладет он на исследование, и все это лишь для того, чтобы в конце концов сказать
нам, что больной безнадежен и что вылечить его
мы не в состоянии!
«Лечение аневризмы аорты, — говорится, например, в руководстве Штрюмпеля, — до сих пор дает еще очень сомнительные результаты; тем
не менее в каждом данном случае
мы вправе испробовать тот или другой из рекомендованных способов».
Фармакология знакомила
нас с целым рядом средств, заведомо совершенно недействительных, и тем
не менее рекомендовала
нам употреблять их.
Положим,
нам неясна болезнь пациента, и нужно выждать ее выяснения, или болезнь неизлечима, а симптоматических показаний нет; «но ведь вы
не можете оставить больного без лекарства», — и вот в этих случаях и следовало назначать «безразличные» средства, для подобных назначений в медицине существует даже специальный термин — «прописать лекарство, ut aliquid fiat» (сокращенное вместо «ut aliquid fieri videatur, — чтобы больному казалось, будто для него что-то делают»).
И опять-таки профессор сообщал
нам все это с самым серьезным и невозмутимым видом; я смотрел ему в глаза, смеясь в душе, и думал: «Ну, разве же ты
не авгур?
И разве
мы с тобой
не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб
не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того, что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами:
не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Выслушав больную, он стал тщательно и подробно расспрашивать ее о состоянии ее здоровья до настоящей болезни, о начале заболевания, о всех отправлениях больной в течение болезни; и уж от одного этого умелого расспроса картина получилась совершенно другая, чем у меня: перед
нами развернулся
не ряд бессвязных симптомов, а совокупная жизнь больного организма во всех его отличиях от здорового.
Конечно, многое, еще очень многое
не достигнуто, но все это лишь вопрос времени, и
нам трудно себе даже представить, как далеко пойдет наука.
Каждый день приносил с собой такую массу новых, совершенно разнородных, но одинаково необходимых знаний, что голова шла кругом; заняты
мы были с утра до вечера,
не было времени читать
не только что-либо постороннее, но даже по той же медицине.
Думать и действовать самостоятельно
нам в течение всего нашего курса почти
не приходилось.
Мы с горькою завистью смотрели на тех счастливцев, которые были оставлены ординаторами при клиниках: они могли продолжать учиться, им предстояло работать
не на свой страх, а под руководством опытных и умелых профессоров.
Мы же, все остальные, —
мы должны были идти в жизнь самостоятельными врачами
не только с «правами и преимуществами», но и с обязанностями, «сопряженными по закону с этим званием»…
Некоторым из моих товарищей посчастливилось попасть в больницы; другие поступили в земство; третьим, в том числе и мне, пристроиться никуда
не удалось, и
нам осталось одно — попытаться жить частной практикой.
Ведь необходимо каждого больного, на что бы он ни жаловался, исследовать с головы до ног — это
нам не уставали твердить все наши профессора.
Тем
не менее при распознавании болезней я все-таки еще хоть сколько-нибудь мог чувствовать под ногами почву: диагнозы ставились в клиниках на наших глазах, и если сами
мы принимали в их постановке очень незначительное участие, то по крайней мере видели достаточно.
Жизнь больного человека, его душа были мне совершенно неизвестны;
мы баричами посещали клиники, проводя у постели больного по десяти-пятнадцати минут;
мы с грехом пополам изучали болезни, но о больном человеке
не имели даже самого отдаленного представления.
Я говорил окружавшим: «Поставьте больному клизму, положите припарку» и боялся, чтоб меня
не вздумали спросить: «А как это нужно сделать?» Таких «мелочей»
нам не показывали: ведь это — дело фельдшеров, сиделок, а врач должен только отдать соответственное приказание.
У
нас в больнице долгое время каждое мое назначение, каждый диагноз строго контролировались старшим ординатором; где я ни работал, меня допускали к лечению больных, а тем более к операциям, лишь убедившись на деле, а
не на основании моего диплома, что я способен действовать самостоятельно.
Медицинская печать всех стран истощается в усилиях добиться устранения этой вопиющей несообразности, но все ее усилия остаются тщетными. Почему? Я решительно
не в состоянии объяснить этого… Кому невыгодно понять необходимость практической подготовленности врача?
Не обществу, конечно, — но ведь и
не самим же врачам, которые все время
не устают твердить этому обществу: «ведь
мы учимся на вас,
мы приобретаем опытность ценою вашей жизни и здоровья!..»
Иначе
мы не имели бы ряда тех новых блестящих операций, которыми
мы обязаны Бильроту.
К сожалению, ни одно из животных, как
мы знаем,
не восприимчиво к гоноррее.
Вот что, напр., говорит такой авторитетный специалист по данному предмету, как уже упомянутый
нами Нейсер: «Я,
не колеблясь, заявляю, что по своим последствиям гоноррея есть болезнь несравненно более опасная (ungleich schlimmere), чем сифилис, и думаю, что в этом со мною согласятся особенно все гинекологи» [Prof. Al. Neisser.
Такова далеко еще
не полная история гонорреи с интересующей
нас точки зрения.
Впрочем, виноват: опытов Биденкап
не производил, к нему на помощь пришло одно из тех волшебных «стечений обстоятельств», которые в обыденной жизни совершенно невероятны, но которые в сифилидологии, как
мы уже знаем, иногда случаются.
Страницы этой газеты так и пестрят заметками редакции в таком роде: «Опять непозволительные опыты!», «
Мы решительно
не понимаем, как врачи могут позволять себе подобные опыты!», «
Не ждать же, в самом деле, чтобы прокуроры взяли на себя труд разъяснить, где кончаются опыты позволительные и начинаются уже преступные!», «
Не пора ли врачам сообща восстать против подобных опытов, как бы поучительны сами по себе они ни были?»
Научные приобретения ее громадны, очень многое в человеческом организме
нам доступно и понятно; со временем же для
нас не будет в нем никаких тайн, и путь к этому верен.
«Значения этого органа
мы еще
не знаем», «действие такого-то средства
нам пока совершенно непонятно», «причины происхождения такой-то болезни неизвестны»…
И никто из них
не раскрыл
нам глаз на будущее, никто
не объяснил, что ждет
нас в нашей деятельности.
С этим веселым шельмецом можно было проводить,
не скучая, целые часы. Сидя с ним, я чувствовал, что между
нами установилась какая-то связь и что
мы уже многое понимаем друг в друге.
Декарт смотрел на животных как на простые автоматы — оживленные, но
не одушевленные тела; по его мнению, у них существует исключительно телесное, совершенно бессознательное проявление того, что
мы называем душевными движениями. Такого же мнения был и Мальбранш. «Животные, — говорит он, — едят без удовольствия, кричат,
не испытывая страдания, они ничего
не желают, ничего
не знают».
Не говоря уж о простом ежедневном наблюдении, которое вопиет против такой безглазой теоретичности, — как можем согласиться с этим
мы, естественники-трансформисты?
«Великое учение о непрерывности, — говорит он, —
не позволяет
нам предположить, чтобы что-нибудь могло явиться в природе неожиданно и без предшественников, без постепенного перехода; неоспоримо, что низшие позвоночные животные обладают, хотя и в менее развитом виде, тою частью мозга, которую
мы имеем все основания считать у себя самих органом сознания.
В Западной Европе уже несколько десятилетий ведется усиленная агитация против живосечений; в последние годы эта агитация появилась и у
нас в России. В основу своей проповеди противники живосечений кладут положение, как раз противоположное тому, которое было мною сейчас указано, — именно, они утверждают, что живосечения совершенно
не нужны науке.
Но самое важное — это то, что без живосечений
мы решительно
не в состоянии познать и понять живой организм.
Электричество долгое время было только «курьезным» явлением природы,
не имеющим никакого практического значения; если бы Грэй, Гальвани, Фарадей и прочие его исследователи
не руководствовались правилом: «наука для науки», то
мы не имели бы теперь ни телеграфа, ни телефона, ни рентгеновских лучей, ни электромоторов.
Нужно, впрочем, заметить, что далеко
не все вивисекционисты исходят при решении вопроса из таких грубых и невежественных предпосылок, как
мы сейчас видели.
Наша врачебная наука в теперешнем ее состоянии очень совершенна;
мы многого
не знаем и
не понимаем, во многом принуждены блуждать ощупью. А дело приходится иметь со здоровьем и жизнью человека… Уж на последних курсах университета мне понемногу стало выясняться, на какой тяжелый, скользкий и опасный путь обрекает
нас несовершенство нашей науки. Однажды наш профессор-гинеколог пришел в аудиторию хмурый и расстроенный.
Есть болезни затяжные, против которых
мы не имеем действительных средств, — напр., коклюш; врач, которого в первый раз пригласят в семью для лечения коклюша, может быть уверен, что в эту семью его никогда уж больше
не позовут: нужно громадное, испытанное доверие к врачу или полное понимание дела, чтобы примириться с ролью врача в этом случае — следить за гигиеничностью обстановки и принимать меры против появляющихся осложнений.
Я верю в медицину. Насмешки над нею истекают из незнания смеющихся. Тем
не менее во многом
мы ведь, действительно, бессильны, невежественны и опасны; вина в этом
не наша, но это именно и дает пищу неверию в нашу науку и насмешкам над
нами. И передо мною все настойчивее начал вставать вопрос: это недоверие и эти насмешки я признаю неосновательными, им
не должно быть места по отношению ко мне и к моей науке, — как же мне для этого держаться с пациентом?
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что
мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было
не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
Простуживавшиеся олени и галки погибали и таким образом очистили свои виды от неприспособленных особей, а
мы не имеем права обрекать слабых людей в жертву отбору.
Чего нет сегодня, будет завтра; наука хранит в себе много непроявленной и ею же самою еще
не познанной силы; и
мы вправе ждать, что наука будущего найдет еще
не один способ, которым она сумеет достигать того же, что в природе достигается естественным отбором, — но достигать путем полного согласования интересов неделимого и вида.
Насколько ей это удастся и до каких пределов, —
мы не можем предугадывать. Но задач перед этою истинною антропотехникою стоит очень много, — задач широких и трудных, может быть, неразрешимых, но тем
не менее настоятельно требующих разрешения.
В настоящее время этот орган
нам совершенно
не нужен; но он
не исчез, а переродился в длинный, узкий червевидный отросток, висящий в виде придатка на слепой кишке.