Неточные совпадения
Плюшкин магазин. — Мама требовала, чтобы вечером, перед тем как ложиться спать, мы
не оставляли игрушек где попало, а убирали бы их. Конечно, мы постоянно забывали. Тогда мама объявила, что все неприбранные игрушки она вечером будет брать и прятать, как Плюшкин. И
рассказала про гоголевского Плюшкина, как он тащил к себе все, что увидит.
Сейчас же, как приехал, я сообщил Юле, что я влюблен, и влюблен в замечательную красавицу, какой даже нет у Майн-Рида. И
не уставал
рассказывать Юле про Машу. Впервые тогда познал я тоску любви. Раньше я целиком жил в том, что вокруг. Теперь чего-то в окружающем
не хватало, как будто из него вынули какую-то очень светлую его часть и унесли далеко. Было сладко и тоскливо.
Распрощались. Они ушли. Я жадно стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля
рассказала: перед тем как уходить. Маша пришла с Юлею под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою жизнь,
не забудет меня и всегда будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш дом. Юля отметила это место карандашиком.
Когда я был в приготовительном! классе, я в первый раз прочел Майн-Рида, «Охотники за черепами». И каждый день за обедом в течение одной или двух недель я подробно
рассказывал папе содержание романа, —
рассказывал с великим одушевлением. А папа слушал с таким же одушевлением, с интересом расспрашивал, — мне казалось, что и для него ничего
не могло быть интереснее многотрудной охоты моих героев за скальпами. И только теперь я понимаю, — конечно, папа хотел приучить меня
рассказывать прочитанное.
Я с одушевлением стал
рассказывать о вторжении диких германских варваров в Италию, о боях с ними Мария, о том, как жены варваров, чтобы
не достаться в руки победителям, убивали своих детей и закалывались сами. Учитель, задавший мне свой вопрос с ироническим недоверием, слушал, пораженный, и весь класс слушал с интересом. Я получил за свою работу пять с крестом, — у нас отметка небывалая.
Меня ужасно удивило и рассмешило то, что Зейлер мне
рассказал, и я долго
не мог поверить, что это вправду так.
После «Сказки про воробья», о которой я
рассказывал, ничего у меня так
не отпечаталось в душе, как это завещание.
— Видите! Только, чтоб назло! Добились своего, заставили нас бросить — и сами перестали… Никогда вам за это
не стану ничего
рассказывать!
На следующий день мама с возмущением заговорила со мною об угрозе, которую я применил к девочкам в нашей ссоре за дом.
Рассказывая про Зыбино, сестры
рассказали маме и про это. А папа целый месяц меня совсем
не замечал и, наконец, однажды вечером жестоко меня отчитал. Какая пошлость, какая грязь! Этакие вещи сметь сказать почти уже взрослым девушкам!
Дверь мне отворила мама. Папа уже спал. Я с увлечением стал
рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным своего дома. Мама слушала холодно и печально, В чем дело? Видимо, в чем-то я проштрафился. Очень мне было знакомо это лицо мамино: это значило, что папа чем-нибудь возмущен до глубины души и с ним предстоит разговор. И мама сказала мне, чем папа возмущен: что я
не приехал домой с бала, когда начался пожар.
Осип Антонович был очень строгий, и мы перед ним трепетали. Но этого его приказания никто, конечно,
не принял всерьез. Я имел неосторожность
рассказать дом при папе про его слова. Лапа сказал...
Не мог я к нему подойти,
не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал
рассказывать, что люди, которые на земле жили праведно, которые
не убивали,
не крали,
не блудили, попадут в рай, — там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить
не можем.
Он мне
рассказал: то ли надорвался, то ли от болезни какой, — у него стали худеть а слабнуть ноги, никакой работы делать
не мог, ноги высохли.
В нашем доме, вот тут в зале, около пианино, однажды стоял Лев Толстой. Папа так, между прочим,
рассказывал об этом, а я
не мог себе представить: вот здесь, где вес мы можем стоять, — и он стоял!
— Я
не так понял маму. Она подробнее все
рассказала мне, — она нисколько
не сомневается, что ты веришь в бога, ей только было неприятно, что ты так необдуманно и грубо ответил сестрам, что они могли тебя понять в нежелательном смысле… Еще раз прошу, прости, брат, меня!
В курительной Винников мне
рассказал, в чем дело. Катя шепталась с Зиной Коренковой, а Винников говорит: «Я знаю, что вы говорите Зине». — «Нет,
не знаете. Ну, что?» — «Что тут есть один гимназист, и за него вы отдадите всех нас, грешных».
Впоследствии, в своих фельетонах, он любил
рассказывать: «Когда я был в Англии, то мне говорил Стад…», или: «Когда я был а Персии, то мне говорил персидский шах…» Студентом он еще
не имел таких высоких знакомств, довольствовался более скромными и
рассказывал, стараясь, чтобы все кругом слышали: «Когда я был у профессора Батюшкова, то он мне говорил…»
Только одно меня тяготило и мучило, — что я
не умею заинтересовать Любу своими петербургскими впечатлениями и переживаниями,
не умею о них
рассказывать.
Непонятно мне было, — как можно быть таким
не рыцарем, чтобы про это
рассказывать посторонним.
Рассказывал он, как грозный начальник екатерининской «тайной экспедиции» Шешковский допрашивал молодых студентов, арестованных в связи с делом Н. И. Новикова, как сказал им: «Матушка-императрица приказала бить вас поленом, если вы во всем
не сознаетесь».
— Накормят селедкой до отвалу, а воды потом
не станут давать… Небось, сразу все
расскажут!
— Что вы говорите? Воскобойников
рассказал, что раз он зашел к Леониду,
не застал его дома, а ему нужен был для реферата Щапов. Стал искать, выдвинул нижний ящик комода, — и увидел там баночку с ртутною мазью, шприц, лекарственные склянки с рецептами еще за минувший год.
Но вот как: я мог
рассказывать только подряд, как было написано в литографированных лекциях; но когда профессор стал задавать мне отдельные вопросы, я совершенно
не мог направить на них свою память.
Пора было подумать о кандидатской диссертации и решить, к какому профессору обратиться за темой. Меня больше всего привлекал на нашем историческом отделении профессор В. Г. Васильевский, читавший среднюю историю. У него я и собирался писать диссертацию. Но я уже
рассказывал: после позорнейшего ответа на его экзамене мне стыдно было даже попасться ему на глаза,
не то, чтобы работать у него.
Здесь
не к месту и долго
рассказывать, как это случилось, но поместить их в журнале близкого мне направления я
не имел возможности.
«Как и почему произошел этот промах, — писал Михайловский, —
рассказывать не буду, но долгом считаю покаяться в нем так же публично, как публично был он совершен».
Один из друзей Успенского, А. И. Иванчин-Писарев,
рассказывает: «Мне казалось, что, передавая свои впечатления от Венеры Милосской, Глеб Иванович
не замедлит воспользоваться ими для очередного рассказа.
«Угрюмый сидел я, склонивши голову, —
рассказывал Глеб Иванович, — вдруг чувствую — именно чувствую, а
не вижу, — что ко мне медленно приближается женщина в белоснежной одежде.
Смуглый, с черными «жгучими» глазами, черною бородкою и роскошною шевелюрою, Андреев был красив. Ходил он в то время в поддевке, палевой шелковой рубахе и высоких лакированных сапогах. Вид у него был совсем
не писательский. Со смехом
рассказывал он про одну встречу на пароходе, по дороге из Севастополя в Ялту.
Работал Андреев по ночам. Она
не ложилась, пока он
не кончит и тут же
не прочтет ей всего написанного. После ее смерти Леонид Андреев со слезами умиления
рассказывал мне, как писался им «Красный смех». Он кончил и прочел жене. Она потупила голову, собралась с духом и сказала...
— Я чувствую, что бледнею, —
рассказывал Андреев. — Однако сдержался. Спрашиваю: «Вы куда едете, товарищи?» Они угрюмо смотрят в сторону: «Мы вам
не товарищи». Меня взорвало. «Послушайте! Знакомы вы хоть сколько-нибудь с современной русской литературой?» — «Ну, знакомы». — «Слыхали про Леонида Андреева?» — «Конечно». — «Это я». — «Мы вам
не верим». Тогда я достал свой паспорт и показал им. Полная перемена, овации, и пароход отошел с кликами: «Да здравствует Леонид Андреев!»
Выше такого отношения к себе критики Андреев, по-видимому, стать
не мог и страдал жестоко. Он долго и охотно
рассказывал о своих литературных успехах, с озлоблением говорил о критиках. Даже напечатал в «Биржевых ведомостях» бестактнейшую статью, в которой упрекал критиков, что они
не ценят и
не берегут родных талантов.
Рассказал я этот случай в наивном предположении, что он особенно будет близок душе Толстого: ведь он так настойчиво учит, что истинная любовь
не знает и
не хочет знать о результатах своей деятельности; ведь он с таким умилением пересказывает легенду, как Будда своим телом накормил умирающую от голода тигрицу с детенышами.
— Михаил Сергеевич! Ловлю вас на слове. Очень вас прошу —
расскажите и потом напишите мне. Я, конечно,
не сомневаюсь, что сам Толстой смотрит на эпиграф
не так, но все-таки страшно интересно узнать его мнение.
За чаем Антон Павлович
рассказал, что недавно получил письмо из Одессы от одного почтенного отца семейства. Тот писал, что девушка, дочь его, недавно ехала на пароходе из Севастополя в Одессу, на пароходе познакомилась с Чеховым. И как
не стыдно! Пишете, господин Чехов, такие симпатичные рассказы, а позволяете себе приставать к девушке с гнусными предложениями.
Неточные совпадения
А тот… но после всё
расскажем, //
Не правда ль? Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, //
Не только грусть… душа моя, // Уж никуда
не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
«
Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти
не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «
Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
— Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе,
не всегда позволительны, и
расскажи я или кто иной — такому человеку
не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда
не вспомнит,
не приберет всего в голову и даже просто ответит, что
не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и
расскажет с такими подробностями, которых и знать
не захочешь.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и
не очень мудреные вещи говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что
расскажет: или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман
не без остроумия, но от него ужасно пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.