Неточные совпадения
Когда обращаемся к прошлому, часто поражаемся творческому дерзновению наших предков:
они дерзки быть, мы
же потеряли смелость быть.
Был бл. Августин, но ведь возможно то
же нуменальное направление, что и у бл. Августина, то
же качество жизни и без
его гениальности.
Все эти люди отрицали веру своим сознанием, но
они верили в разные вещи, часто столь
же невидимые, как и объекты подлинно религиозной веры.
Идея науки, единой и всеразрешающей, переживает серьезный кризис, вера в этот миф пала,
он связан был с позитивной философией и разделяет ее судьбу; сама
же наука пасть не может, она вечна по своему значению, но и смиренна.
Ведь слишком ясно, что эмпиризм признает только опыт в рациональных пределах, к опыту
же не рациональному
он относится отрицательно, как к мистике.
Вышло
же, что не опыт повелевает эмпириками, а эмпирики повелевают опытом и
ему навязывают свою рассудочность и ограниченность.
Но почему
же не кусается опыт эмпириков, почему
он обезврежен от мистических опасностей?
От мира
же иного воля наша отвернулась, наша вера в иной мир или слаба, или совсем отсутствует, поэтому мы не знаем иного мира, наше отношение к
нему необязательно и непринудительно.
Основное свойство Логоса, отличающее
его от разума малого, — то, что
он присутствует в такой
же мере в объекте, как и в субъекте.
Это — разум вселенский,
он так
же открывается в природе и истории, как и в человеке.
Это все то
же желание знать невидимые вещи и неспособность в
них верить, отказ от подвига веры.
Природный человек освобождается путем труда, научное
же знание есть основа этого труда, главное
его орудие.
Бытие не есть непременно объект, как склонны утверждать критические идеалисты,
оно в такой
же мере и субъект.
Гносеологи
же хотят само бытие вывести из гносеологии, превратить
его в суждение, поставить в зависимость от категорий субъекта.
Что
же такое есть знание, в чем
его ценность, если смотреть на само знание как на бытие, на смысл познания как на осуществляющийся в бытии?
Чтобы дерево росло, цвело и совершенствовалось,
оно должно познаваться в соборном, вселенском сознании, и это познание есть в то
же время самопознание.
Но
они остаются в том
же кругу, так как рационализм и иррационализм пребывают в одной плоскости.
Вся культура развивается из культа, это исторически и научно установлено; культ
же есть объективирование религиозной мистики, и в
нем нет никакой рационализации.
Человек-микрокосм есть столь
же многосложное и многосоставное бытие, как и макрокосм, в
нем есть все, от камня до Божества.
Человек потому постигает тайну вселенной, что
он одного с ней состава, что в
нем живут те
же стихии, действует тот
же разум.
У эмпириков опыт бессознательно умерщвлен, незаметно рационализирован, но столь
же ограничен, столь
же мало можно в
нем испытать.
Субъект и
его категории — столь
же онтологическая предпосылка критической философии, как и объективное бытие и
его свойства у наивных реалистов.
Лосский горячий и крайний сторонник имманентности всякого знания; для
него знание есть вхождение действительности в познающего, и потому трансцендентность знания есть внутреннее противоречие, имманентность объекта знания субъекту знания и само знание — одно и то
же.
Поэтому неясно, что
же дает
его теория знания для мистического познания иных миров?
Но сам
же Лосский помогает нам перенести вопрос о дефектах познания на почву онтологическую, увидеть корень зла в самом бытии, в самой живой действительности, а не в том, что субъект конструирует объект и тем умерщвляет в
нем жизнь.
Как ни повреждены и наше «я», и весь мир, орган, связывающий с абсолютным бытием, все
же остается, и через
него дается непосредственное знание.
В каком
же отношении стоит пропедевтическая теория знания Лосского к учению о Разуме, и может ли
он миновать этот центральный вопрос?
Сознание
же наступает тогда, когда освобождается человек от лживой идеи, что
он лишь пленник у посторонней
ему злой стихии, что
он обиженный внешней силой, когда возвращается человеку
его высшее достоинство, повелевающее самого себя считать виновником своей судьбы и ответственным за зло.
Конец мировой трагедии так
же предвечно дан, как и ее начало; само время и все, что в
нем протекает, есть лишь один из актов трагедии, болезнь бытия в момент
его странствования.
Само противоположение субъекта и объекта, самоубийственное рационализирование всего живого в познании есть, как мы видели, результат того
же заболевания бытия, которое превратило
его во временное, пространственное, материальное и логическое.
Идея
же греха и вытекающей из
него болезненности бытия дана нам до всех категорий, до всякого рационализирования, до самого противоположения субъекта объекту; она переживается вне времени и пространства, вне законов логики, вне этого мира, данного рациональному сознанию.
Где
же корень зла и где место
его нахождения?
Зло находится вне сферы бытия, рождается из небытия и в небытие возвращается;
оно не обладает силой, почерпнутой из божественного источника, и так
же мало есть сила, противоположная Богу, как бытие иное, конкурирующее.
Человечество — космический центр бытия, высшая точка
его подъема, душа мира, которая соборно отпала от Бога и соборно
же должна вернуться к Богу, обожиться.
Дитя-Логос — совершенное, равное Отцу по достоинству, столь
же божественное, как и Сам Отец, дитя это есть творение, как космос, как идея бытия, каким
оно должно быть.
В любви родилось творение, через Логос
оно сотворилось, в любви
же, через Логос,
оно должно воссоединиться с Творцом, осуществить свою идею, свой смысл.
Отпавший от Бога мир все
же сохранил с
Ним мистическую связь, хотя и поврежденную.
Когда государство хочет принудить людей к восприятию истины церкви,
оно поступает так
же, как если бы наука хотела принудить людей воспринять истину веры.
Он не постигает той тайны Троичности, о которой в одно и то
же время говорят «один» и «три».
Современные
же гностики-теософы явно приспособляют свое учение к рационализму, натурализму и позитивизму, поэтому
они отвергают веру и чудо, не хотят отречения и жертвы.
Благородство
же его природы, серьезность
его и католические истоки духа не допустили
его превратиться в декадента пошлого, в самодовольного скептика, охранили в
нем богочувствие и возвратили
его к вере.
Его благочестивая католическая душа чувствуется в «La bas» так
же, как и в последующих католических романах.
Воля у
него была слабая, но благочестивая, чувственность
же была упадочная и слишком истонченная.
Что
же он терял от перехода в католичество?
Гюисманс чувственно принял католичество, соблазнился и пленился
им, волевая
же религиозная активность осталась в
нем слабой.
Его мучит то, что «католицизм современный далек от мистики, потому что религия католическая настолько
же низменна, насколько мистика высока».
И все
же, когда Дюрталь возвращается в опостылевший и далекий Париж,
он вспоминает о днях, проведенных в монастыре траппистов, как о пережитой радости; все парижское вызывает в
нем отвращение.
Но то
же католичество было очагом культуры и творчества, с
ним связана такая красота культуры, что не сравнится с ней ничто, рожденное в недрах антирелигиозного движения, имевшее менее благородное происхождение.
На православном Востоке есть, конечно, и романтики, и декаденты, но
они внеправославного происхождения, на Западе
же — происхождения католического.