Неточные совпадения
Но одно
я сознательно исключаю,
я буду мало
говорить о людях, отношение с которыми имело наибольшее значение для моей личной жизни и моего духовного пути.
Марсель Пруст, посвятивший все свое творчество проблеме времени,
говорит в завершительной своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«
Я никогда не достигал в реальности того, что было в глубине
меня» (фр.).].
Дискретность не позволяет
мне говорить о многом, что играло огромную роль не только во внешней, но и но внутренней моей жизни.
Мне ничего не
говорило «материнское лоно», ни моей собственной матери, ни матери-земли.
Я шутя ей
говорил, что она никогда не перешла с Богом на «ты».
Когда
меня арестовали и делали обыск, то жандармы ходили на цыпочках и
говорили шепотом, чтобы не разбудить отца.
Как
я говорил уже,
я принадлежу к военной семье со стороны отца и воспитывался в военном учебном заведении.
Отец мой потом смеялся над моим социализмом и
говорил, что
я барин-сибарит более, чем он.
Я отнюдь не застенчивый человек, и
я всегда
говорил и действовал уверенно, если это не касалось деловой, «практической» стороны жизни, где
я всегда себя чувствовал беспомощным.
Чувство жизни, о котором
я говорю,
я определяю как чуждость мира, неприятие мировой данности, неслиянность, неукорененность в земле, как любят
говорить, болезненное отвращение к обыденности.
Я старался не слушать, когда
говорили о конкуренции между людьми.
Близкие даже иногда
говорили, что у
меня есть аскетические наклонности.
Но
я никогда не мог понять, когда
говорили, что очень трудно воздержание и аскеза.
Когда
мне кто-нибудь
говорил, что воздержание от мясной пищи дается трудной борьбой, то
мне это было мало понятно, потому что у
меня всегда было отвращение к мясной пище, и
я должен был себя пересиливать, чтобы есть мясо.
Я говорил уже, что не любил военных,
меня отталкивало все, связанное с войной.
Я говорил уже, что во
мне сочетались мечтательность и реализм.
«
Я люблю тебя, о, вечность», —
говорит Заратустра.
И
я всю жизнь это
говорил себе.
Нужно отличать «
я» с его эгоистичностью от личности. «
Я» есть первичная данность, и оно может сделаться ненавистным, как
говорил Паскаль.
То, о чем
я говорю, не легко сделать понятным.
Мне гораздо легче было
говорить в обществе, среди множества людей.
Страх
говорит об опасности, грозящей
мне от низшего мира.
Поразительно, что у
меня бывала наиболее острая тоска в так называемые «счастливые» минуты жизни, если вообще можно
говорить о счастливых минутах.
Я никогда не мог этого сказать,
я говорил себе, что влюблен в творчество, в творческий экстаз.
«
Меня свобода привела к распутью в час утра», —
говорит один поэт.
Для
меня характерно, что у
меня не было того, что называют «обращением», и для
меня невозможна потеря веры. У
меня может быть восстание против низких и ложных идей о Боге во имя идеи более свободной и высокой.
Я объясню это, когда буду
говорить о Боге.
Я говорил уже, что семья наша была очень мало авторитарна, и
мне всегда удавалось отстоять мою независимость.
Мне не раз приходится
говорить в этой книге, что во
мне есть как бы два человека, два лица, два элемента, которые могут производить впечатление полярно противоположных.
Я часто отталкивался от мира, хотел перейти в «монастырь»,
говоря символически.
В другом месте
я буду еще
говорить о конфликте жалости и творчества.
«Первые», то есть достигшие духовной высоты (
я не
говорю об элементарном случае «первых» в знатности, богатстве и власти), делаются «последними».
Я всегда писал и
говорил уверенно, всегда совершал волевой акт избрания.
Когда
мне рассказывали о любви, носящей нелегальный характер, то
я всегда
говорил, что это никого не касается, ни
меня, ни того, кто рассказывает, особенно его не касается.
Но у
меня не было того, что называют культом вечной женственности и о чем любили
говорить в начале XX века, ссылаясь на культ Прекрасной Дамы, на Данте, на Гёте.
Я никогда не любил воспоминаний в этой сфере жизни, никогда не
говорил об этом.
Мне всегда казалось странным, когда люди
говорят о радостях любви.
О своей религиозной жизни
я буду
говорить в другой части книги.
Я позже буду
говорить о философах, имевших особенное значение в моем умственном пути.
Я себе
говорил, что того, кто сознал свое предназначение, «вопрос куда идти не устрашит, не остановит».
Я говорил уже, что читал «Критику чистого разума» Канта и «Философию духа» Гегеля, когда
мне было четырнадцать лет.
Вряд ли Плеханов, по недостатку философской культуры, вполне понял то, что
я говорил.
Я говорил уже, что философские мысли
мне приходили в голову в условиях, которые могут показаться не соответствующими, в кинематографе, при чтении романа, при разговоре с людьми, ничего философского в себе не заключающем, при чтении газеты, при прогулке в лесу.
О ней
я буду
говорить в другом месте.
Как
я говорил уже, это есть прежде всего преодоление объективации.
Я никогда не
говорил о восстании «природы», восстании инстинктов против норм и законов разума и общества,
я говорил о восстании духа.
Я говорил уже, что никогда не имел склонности к товариществу и не имел товарищей.
Я даже всегда удивлялся, когда
мне говорили, что какая-нибудь моя статья или какое-нибудь мое выступление очень смелы.
Я до такой степени терроризовал мою мать тем, чтобы она никогда не употребляла слова жид, что она даже не решалась
говорить еврей и
говорила «израелит».
То, что
я говорю, связано с революционной аскезой русской интеллигенции, которая не есть обыкновенная аскеза, а аскеза выносливости в отношении к преследованиям.
Я говорю о Льве Шестове, который также был киевлянин.
Неточные совпадения
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня
говорит, — // Но гибель от него любезна. //
Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он
мне счастья дать».
Да если позволите, ваше сиятельство,
я поговорю и с раскольниками.
В ту ж минуту приказываю заложить коляску: кучер Андрюшка спрашивает
меня, куда ехать, а
я ничего не могу и
говорить, гляжу просто ему в глаза, как дура;
я думаю, что он подумал, что
я сумасшедшая.
— Но знаете ли, что такого рода покупки,
я это
говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи
я или кто иной — такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
— Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности… то есть,
говоря собственно, об отечественных генералах, — сказал Чичиков, а сам подумал: «Чтой-то
я за вздор такой несу!»