Неточные совпадения
Бецкий сказал о помещиках, что они говорят: «
Не хочу, чтобы философами были
те, кто мне служить должны» [См.:
А. Щапов. «Социально-педагогические условия умственного развития русского народа».].
Но основной русской
темой будет
не творчество совершенной культуры,
а творчество лучшей жизни.
«Мы принадлежим к числу наций, которые как бы
не входят в состав человечества,
а существуют лишь для
того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок».
Тургенев вспоминает, что когда в разгаре спора кто-то предложил поесть,
то Белинский воскликнул: «Мы еще
не решили вопроса о существовании Бога,
а вы хотите есть!» 40-е годы были эпохой напряженной умственной жизни.
Особенно благодаря
тому, что Русская Церковь отстаивала ранний католицизм в борьбе с его врагами — папизмом и протестантизмом,
а также благодаря
тому, что она
не отрицала разум, как это делала Римская Церковь, и
не допускала при этом возможности появления заблуждений, которые могут отсюда возникать, как это происходит в протестантизме — она единственная способна стать посредником, что, впрочем, должно быть сделано единственной основой науки в России — и самими русскими».
Подпольный человек восклицает: «Ведь я, например, нисколько
не удивлюсь, если вдруг ни с
того ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен, с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливой физиономией, упрет руки в бок и скажет нам всем:
а что, господа,
не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного раза ногой, прахом, единственно с
той целью, чтобы все эти логарифмы отправились к черту и нам опять по своей глупой воле пожить!» У самого Достоевского была двойственность.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого
не будут жечь, никому
не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет молить себе конца, и
не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; когда
не будет бессмысленных форм и обрядов,
не будет договоров и условий на чувства,
не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать
не воле,
а одной любви; когда
не будет мужей и жен,
а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю другого“, любовник ответит: „я
не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь, но ступай к
тому, кого ты любишь“, и
не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости,
а не жертв…
«Если бы действительно преисполнились истиною Христовою,
а не диаволова учения, — совсем
не то написали бы в вашей новой книге.
Вы сказали бы помещику, что так как его крестьяне — его братья во Христе,
а как брат
не может быть рабом своего брата,
то он и должен или дать им свободу, или хотя, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно выгоднее для них, сознав себя, в глубине своей совести, в ложном положении в отношении к ним».
Тема свободы любви у Чернышевского ничего общего
не имела с
темой «оправдания плоти», которая у нас играла роль
не у нигилистов и революционеров,
а в утонченных и эстетизирующих течениях начала XX в.
Но и в
том и в другом случае наука и философия
не рассматривались по существу,
а лишь как орудия.
Уход из государства оправдывался
тем, что в нем
не было правды, торжествовал
не Христос,
а антихрист.
Я формулировал эту
тему так, что
не человек требует от Бога свободы,
а Бог требует от человека свободы и в этой свободе видит достоинство богоподобия человека.
Не авторитет,
а истина, и в
то же время жизнь христианина, внутренняя жизнь его».
Мысль Хомякова свидетельствует о
том, что в православии возможна большая свобода мысли (говорю о внутренней,
а не о внешней свободе).
Он был из
тех, которые скрывают себя в своем умственном творчестве,
а не раскрывают себя, как, например, раскрывал себя Достоевский со всеми своими противоречиями.
Бытие говорит о
том, что что-то есть,
а не о
том, что есть.
По-настоящему предметом философии должно было бы быть
не бытие вообще,
а то, чему и кому бытие принадлежит, т. е. сущее [См. мою еще
не напечатанную книгу «Творчество и объективизация.
Если София есть Афродита,
то Афродита небесная,
а не простонародная.
Бухарев особенно настаивает на
том, что главная жертва Христа — за мир и человека,
а не жертва человека и мира для Бога.
Но главным была
не сама Россия,
а то, что Россия несет миру, прежде всего — братство людей и свобода духа.
Марксисты переоценивают народническую идею о
том, что Россия может и должна миновать период капиталистического развития, они — за развитие капитализма в России, и
не потому, что капитализм сам по себе — благо,
а потому, что развитие капитализма способствует развитию рабочего класса, который и будет единственным в России революционным классом.
Но в Ницше воспринято было
не то, о чем больше всего писали о нем на Западе,
не близость его к биологической философии,
не борьба за аристократическую расу и культуру,
не воля к могуществу,
а религиозная
тема.
Вместе с
тем я раскрывал трагедию человеческого творчества, которая заключается в
том, что есть несоответствие между творческим замыслом и творческим продуктом; человек творит
не новую жизнь,
не новое бытие,
а культурные продукты.
Деятели революции совсем
не интересовались
темами «Ивановских сред»,
а люди культурного ренессанса, спорившие по средам на «башне», хотя и
не были консерваторами и правыми, многие из них даже были левого направления и готовы были сочувствовать революции, но большинство из них было асоциально и очень далеко от интересов бушевавшей революции.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы
не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… //
А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит
не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце,
а потом // Ревнивым оживим огнем; //
А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Но в них
не видно перемены; // Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё
тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё
то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё
тот же друг мосье Финмуш, // И
тот же шпиц, и
тот же муж; //
А он, всё клуба член исправный, // Всё так же смирен, так же глух // И так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, //
А глаз меж
тем с нее
не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
А тот… но после всё расскажем, //
Не правда ль? Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, //
Не только грусть… душа моя, // Уж никуда
не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.