Неточные совпадения
В начале 1807 года оставил
я Казанский университет и получил аттестат с прописанием таких наук, какие
я знал только понаслышке и каких в университете еще
не преподавали.
Вместе с моим семейством отправился
я по последнему зимнему пути в Оренбургскую губернию, в мое любимое Аксаково, которое тогда
не называлось еще селом Знаменским.
В первый раз встретил
я весну в деревне уже
не мальчиком, в первый раз предался вполне моей страсти к ружью, которым до тех пор
я занимался урывками во время летних вакаций.
Я любил театр
не менее ружья и сделался его постоянным посетителем.
Я видел
не один раз в Казани Феклушу в этой роли и хотя восхищался ею тогда, но теперь начинал смутно понимать, что второй дебют будет неудачнее первого и что та половина роли, в которой Софья является светской петербургской девушкой, будет сыграна дебютанткой дурно.
Предчувствия мои оправдались, хотя
я и
не был зрителем второго дебюта, потому что через три дня отправился вместе с своим семейством в Петербург, где и получил скоро от Алехина горестное описание второго дебюта г-жи Пети.
Я назвал их жалкими
не потому, что они были несчастны: они, пожалуй, даже были счастливы в настоящем, потому что искренно, горячо любили друг друга; но их будущность казалась
мне и Алехину, несмотря на нашу молодость, весьма неблагонадежною и даже зловещею.
Там существовало обыкновение, чему
я сам бывал свидетелем
не один раз, — бросать деньги актеру или актрисе прямо на сцену во время самого представления, для изъявления своего удовольствия.
Я отправился и
не забыл положить в карман письмо Какуева к Шушерину.
Посидев
не подолгу в обоих этих домах,
я поспешил отыскать квартиру Шушерина, который жил на Сенной площади.
Шушерину было тогда шестьдесят лет, но его физические и умственные силы находились в полной крепости мужества, и он сам говаривал
мне, что
не намерен прожить менее ста лет.
— Шушерин, одетый как больной, в туфлях, халате и колпаке, принял
меня в гостиной; выслушал,
не улыбнувшись, мою торжественную речь, сказал несколько самых вежливых слов, усадил на креслах возле себя и попросил позволения прочесть письмо Какуева.
Я стар и болен (
я посмотрел на него вопросительно); службы моей при театре продолжать
не могу.
Я лечусь (и он указал
мне на столик, уставленный склянками с лекарствами) и
не выхожу из комнаты.
Вы человек образованный, учились в университете, занимаетесь литературой, страстно любите, как
мне пишут, театр и желаете иметь доброго руководителя в игре на сцене;
я учился, правда, на медные деньги, но бог
не обидел
меня дарованием.
Меня не устрашала скука дожидаться более двух часов начала представления; но
я боялся, что мы сядем поздно обедать, а без обеда матушка ни за что
меня не отпустит, ибо у нас обедали двое Мартыновых: первый из них, П. П., служил тогда штабс-капитаном в Измайловском полку, а другой, А. П., служил в банке и был ревностным поклонником Лабзина.
Досадуя на такое препятствие,
я хлопотал из всех сил, чтобы дали поскорее обедать, и как мы
не имели еще привычки обедать слишком поздно, то в половине четвертого сели за стол.
«Послушайте, — сказал он, — если вы
не попадете сегодня в театр,
не увидите первого дебюта m-lle George, то
я доставлю вам такое утешение, какого вы
не ожидаете».
— «Но вы
не знаете, — продолжал он, — что утешение, которое
я вам хочу предложить, также касается до театра».
Я не мог владеть собою, и в то же время
мне было так совестно посторонних людей, которые смотрели на
меня с удивлением, что
я готов был заплакать.
Хотя
я ничего подобного m-lle George
не видывал, но внутреннее чувство сказало
мне истину, и
я не разделял общего восторга зрителей, которые так хлопали и кричали, что, казалось, дрожали стены театра.
Впоследствии
я прислушался к пению m-lle George и оно
меня уже
не поражало, но первое впечатление мое насчет холодности ее игры утвердилось еще более, и, несмотря на европейскую знаменитость этого таланта,
я осмелюсь сказать и теперь, что истинного чувства, сердечного огня у ней
не было: была блестящая наружность, искусная, великолепная, но совершенно неестественная декламация — и только.
Впоследствии, полюбив
меня и получив полную доверенность к моей скромности, он рассказал
мне подробно свое прошедшее,
не всегда безукоризненное, свое настоящее и свои надежды на будущее.
Таким образом, в продолжение двух с половиною лет прошел он со
мною более двадцати значительных ролей, кроме мелких, и
я теперь
не могу надивиться его терпению и любви к искусству.
С самого моего детства
я никогда
не играл молодых людей, любовников, как говорится на театральном языке.
Судя по большому запасу огня, которым
я был наделен от природы, по моему росту и наружности, Шушерин думал, что
я должен непременно играть любовников и что
я случайно попал на роли благородных отцов и стариков, и несколько раз пробовал
меня, заставляя играть Сеида в «Магомете» и Цедерштрема в «Бедности и благородстве души», но успеха
не было: любовный огонь у
меня не выражался.
Убедившись в этом, Шушерин хотел, чтобы
я играл молодых людей
не влюбленных, и особенно налегал на роль Полиника в «Эдипе в Афинах»; все напрасно… чувства выражались у
меня как-то
не молодо и
не бешено.
Года через полтора, когда дело о пенсии сделалось несомненным и два года благодарности истекли, Шушерин стал понемногу снимать с себя маску мнимой болезни; стал иногда прогуливаться и ходил со
мною изредка в театр, хотя делал это с большою осторожностью, переодеваясь в самое простое платье, так что его никто
не узнавал в театре.
«Да, любезный друг, — говорил
мне Шушерин, — Семенова такой талант, какого
не бывало на русской сцене, да едва ли и будет.
Я тогда
не умел и
не мог этого заметить.
Мы с Шушериным видели Семенову в роли Аменаиды два раза; во второй раз Шушерин смотрел ее единственно для поверки сделанных им замечаний после первого представления, которые показались
мне не совсем справедливыми; но Шушерин был прав и убедил
меня совершенно.
Шушерину при
мне сказывали, что Семенова, очарованная игрою Жорж, и день и ночь упражнялась в подражании, или, лучше сказать, в передразнивании ее эффектной декламации; третьим элементом, слышным более других — было чтение самого Гнедича, певучее, трескучее, крикливое, но страстное и, конечно, всегда согласное со смыслом произносимых стихов, чего, однако, он
не всегда мог добиться от своей ученицы.
После второго представления «Танкреда» Шушерин сказал
мне с искренним вздохом огорченного художника: «Ну, дело кончено: Семенова погибла невозвратно, то есть она дальше
не пойдет.
причем Яковлев вскрикивал, как исступленный, ударяя ладонью по рукоятке меча, — приводили зрителей в неистовый восторг, от которого даже останавливался ход пиесы;
я бесился и перед этими стихами заранее выбегал в театральный коридор, чтоб пощадить свои уши от безумного крика, топанья и хлопанья. Яковлев до того забывался, что иногда являлся на сцене в нетрезвом виде. Но публика
не замечала или
не хотела заметить — и хлопала, по обыкновению.
Откуда взялся этот разговор на виршах,
я не знаю.
Дело в том, что Шушерин,
не любивший Яковлева, как счастливого соперника, захотел потешиться своим гостем и показать
мне его во всей невыгодной его славе.
Он называл его великим Яковлевым, заставлял декламировать разные места из его ролей, подстрекая словами: «Ну, Алексей Семеныч, покажи себя,
не ударь лицом в грязь;
мне хочется, чтобы вот молодой мой приятель (указывая на
меня) увидел тебя во всей славе твоего великого таланта».
Эта черта в Шушерине
мне очень
не понравилась, и
я поспешил уйти домой; вслед за
мною Шушерин выпроводил Яковлева без всяких церемоний.
Державин схватил с головы колпак и так низко поклонился, что стукнулся лбом об стол, за которым сидел. Яковлев и Шушерин смеялись; но
мне вовсе
не казалось смешным такое горячее сочувствие знаменитого нашего лирика к своим высоким произведениям.
Мне случилось еще провести один вечер у Шушерина с Яковлевым; но в этот раз он был
не один, а вместе с Иваном Афанасьичем Дмитревским, которого
я до тех пор
не видывал, да и после
не видал; итак, это был для
меня один из самых интереснейших вечеров во всей петербургской моей жизни.
Он показался
мне среднего роста; но как стан его был сгорблен годами, то, может быть,
я и ошибся; лица его
я рассмотреть
не мог, потому что глаза его
не сносили света, и свечки были поставлены сзади; голос тогда был у него уже слабый и дребезжащий; он немного пришепетывал и сюсюкал; голова тряслась беспрестанно: одним словом, это были развалины прежнего Дмитревского.
Досадно, что
я не помню надписи; но кажется, она состояла в том, что московское дворянство изъявляет свою благодарность знаменитому артисту Яковлеву.
При сих словах вдруг обратился он с вопросом к Дмитревскому, сильно раздраженному его хвастовством: «Позвольте узнать, достопочтеннейший Иван Афанасьич, довольны ли вы моею игрою в роли Отелло, если вы только удостоили вашим присутствием представление этой пиесы?» Дмитревский часто употреблял в разговорах слова «душа моя»: но букву ш он произносил
не чисто, так что ее заглушал звук буквы с; помолчав и посмотря иронически на вопрошающего, он отвечал: «Видел, дуса моя; но зачем тебе знать, что
я думаю о твоей игре?
Эффект был поразителен: Шушерин плавал в восторге, потому что терпеть
не мог Яковлева и хотя
не любил, но уважал Дмитревского;
я весь превратился в напряженное внимание.
С прискорбием должен
я сказать, что Шушерин
не поддержал в Яковлеве такого доброго расположения.
Несмотря на это,
я боялся, чтобы его отзывы о моих дебютах
не повредили
мне, потому что
не надеялся на прежние похвалы его, сказанные
мне в глаза.
Я хотел его наперед задобрить и просил, чтобы он прослушал мои дебютные роли; и хотя он отговаривался, что это
не нужно, что ученого учить только портить, но
я просил неотступно, и он выслушал
меня.
По первым двум ролям моих дебютов
я получил подозрение, что Иван Афанасьич хитрит: самые лучшие места в моих ролях, которые
я обработал и исполнял хорошо, он как будто
не примечал, а, напротив, те места, которые были у
меня слабы и которыми
я сам был недоволен, он очень хвалил.
Но что, слова мои напрасно
я теряю
И своего отца без пользы умоляю!
Когда ты
не разишь, отцом тебя
не чту,
И только тщетную в тебе
я зрю мечту.
Я спросил даже,
не слабо ли
я играю это место,
не нужно ли его усилить; но он уверял, что надобно точно так играть.