Йерве из Асседо

Вика Ройтман, 2023

Пятнадцатилетняя Зоя впервые уезжает из дома, от любящей семьи и любимой Одессы, в Деревню Сионистских Пионеров – израильскую школу-интернат. Совсем недавно она не догадывалась о своих еврейских корнях, но после коллапса СССР ее жизнь, как и множества ее бывших соотечественников, стремительно меняется. Зое предстоит узнать правду о прошлом своей семьи и познакомиться с реальностью другой страны, которая, не стараясь понравиться, станет для нее не менее близкой. Девочка из Одессы отчаянно сражается с трудной задачей: открываясь новому, сохранить верность тому, что она оставила позади, – и остаться самой собой. В тонком, ироничном и очень человечном романе Вики Ройтман история взросления девочки-подростка, которая учится справляться с бурными чувствами и принимать самостоятельные решения, неотделима от атмосферы девяностых с ее острой смесью растерянности и надежд на пороге распахнувшегося мира. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

Глава 15

Окно

На праздник Суккот были длинные каникулы, и многие разъехались по родственникам, а мы с Аннабеллой остались в Деревне. У Аннабеллы родственников в Израиле не было. Кроме нас в общежитии остались еще две девочки из Вильнюса и гениальный Юра Шульц.

Мне не было скучно: я занималась ивритом, читала и слушала музыку. Иногда валялась на диване в Клубе у телевизора, хрустя чипсами. Нам установили кабельное телевидение, и я часами смотрела русские каналы, по которым крутили все знакомое старье, “Поле чудес” по пятницам и “Что? Где? Когда?” по субботам, а это создавало иллюзию, будто из дома я не уезжала, и когда вырывалась из-под власти телевизора, то некоторое время не могла понять, где же именно я нахожусь и почему за окном гранатовое дерево, а не решетка с диким виноградом.

Однажды мне довелось попасть на “Гардемаринов”, что вызвало у меня неожиданно бурную реакцию. Сперва я, как всегда, потратила целую серию на размышления, кто же мне нравится больше: Алешка или Сашка. Снова отдала свое сердце Сашке. Влюбилась по самое не могу ко второй серии, что, как обычно, оказалось неразумным, потому что когда Анастасия Ягужинская бежала по высокой траве, заламывая руки и крича Боярскому: “Зачем вы убили этого мальчика?!”, я уже пребывала в кондиции и слезы были не за горами.

Для начала я пустила слезу по утраченному русскому полю, на котором никогда в жизни не была, потом поревела над кострами и монастырскими куполами, которые внезапно оказались роднее мамы, а когда дело дошло до щедрых весен, которые возвращались на север к нам, и Алешка с Софьей брели по берегу русской реки и по цветущим болотам с папоротниками, я совсем потеряла самообладание, уткнулась носом в диванную подушку и потонула в собственном болоте из соплей.

В таком состоянии меня нашел Тенгиз. Он в самом деле обладал особенным талантом доводить людей до слез или находить их ревущими. Тенгиз спросил, что со мной и хочу ли я поговорить. Я сказала, что не хочу. Он не настаивал, но уселся в кресло, закинул длиннющие ноги на журнальный столик и с интересом принялся следить за происходящим на экране.

Оказалось, что Тенгиз никогда в жизни не смотрел “Гардемаринов”, и мне пришлось пересказывать ему весь сюжет, а он постоянно путался в Сашке и в Алешке, хоть они ничуть не были похожи, и его тупизм меня разозлил. Когда пошли титры, Тенгиз заключил, что музыка в фильме неплохая, но история не склеивается и шита белыми нитками, а у Сашки отчетливо виден грим и тени на глазах. Мы завели дискуссию на эту тему, но убедить Тенгиза в том, что это самая прекрасная история любви на свете, мне не удалось, потому что, говорил он, я вообще не туда смотрю, и лучше бы я восхищалась Боярским, который, как настоящий мужчина, увез Анастасию из-под ареста и заботился о ней, вместо того чтобы петь разудалые песни про седло и весло, а ее у него умыкнули почем зря.

Здесь мне представился преотличный шанс поругаться с Тенгизом, и я опять заявила ему, что он ничего не понимает в девочках. Он принял обиженный вид, и я даже испугалась, что вместо ругани он сам расплачется, но вместо ругани он сказал, что ему очень хотелось бы понять, зачем мне задевать других людей и какой мне в этом толк. И если взрослые люди готовы закрывать на это глаза, то мои сверстники явно не станут, и чтобы я об этом задумалась в следующий раз, когда мне взбредет в голову кому-нибудь причинить боль.

Я вовсе не поняла, что за боль я причинила Тенгизу, ведь это он надругался над моими светлыми чувствами к прекрасному гардемарину Саше Белову. Но я не стала спорить дальше, тем более что Тенгиз пошел курить, насвистывая “Не вешать нос”.

Мне предложили во время каникул подрабатывать уборщицей на кухне за пять шекелей в час и убирать за такую же зарплату загон с козами. То были первые заработанные деньги в моей жизни, и я хранила их в матерчатом кошельке на липучке, который прятала в шкафу среди трусов, потому что в трусах пряталось самое драгоценное, что у нас было в этой общаге, а потратить не решалась, поскольку то были священные деньги.

Однажды Фридочка пригласила нас к себе домой, и мы ужинали в кругу ее семьи.

В частном домике на краю Деревни, там, где располагалось жилье воспитателей, во дворе сушилось белье, а возле газонов стояли детские коляски, велосипеды, пластмассовая мебель и полуоткрытый пляжный зонт, чьи крылья, как паруса, хлопали на ветру. Все как у людей на даче, кроме стиральной машины, которая тоже почему-то стояла во дворе под навесом и грохотала как ненормальная, источая насыщенный запах стирального порошка.

У нашей домовой был на удивление красивый муж, израильтянин, смешанный из поляков, румын и турков, и такие же красивые светловолосые дети, на которых Фридочкина генетика явно отдохнула. Мы вкусно ели и общались с мужем и детьми на иврите. То есть общалась в основном Аннабелла и девочки из Вильнюса. Юра полез в компьютер мужа и занялся дискетами, пытаясь установить какую-то программу, которую мужу запустить не удавалось. Я играла с самой маленькой, пятилетней дочкой Фридочки в прятки, а потом мы собирали пазл.

В пятницу нам опять разрешили выйти из Деревни за покупками. Аннабелла не хотела покидать комнату, а с Юрой и девочками из Вильнюса я не общалась, так что я одна пошла гулять по городу. Опаздывать я больше не собиралась, поэтому забросила идею отправиться в Старый город, а вместо этого пошла куда глаза глядят, просто так.

В Иерусалиме похолодало, и по вечерам горный воздух пробирал до костей, если одеться не по погоде. Мне понравились ранние сумерки, задумчивый белый город, строгий, без излишеств, туманный и в то же время странно светлый.

Иерусалиму не шло лето, а вот сырость и затянутое тучами свинцовое небо были в самую пору, как платье, сшитое на заказ. Прохожие спешили куда-то, черные и цветные, в пестрых шалях и в бледных джинсах, волочили тележки и кульки с продуктами. Вздыхали мехами автобусы, невысокие дома из белого камня с горделивой простотой прочно стояли на земле. Добротные дома. Маленькие балкончики, зашторенные листвой, приветливо приглашали к неспешной беседе, непременно высокодуховной. За широкими окнами горел свет, хоть и было два часа пополудни.

В этот момент я вообще ни о чем не думала, не скучала, не сомневалась и, кроме того случая с “Гардемаринами”, не злилась и не страдала. На меня словно снизошла благодать отупения чувств. А может быть, то была благодать первого смирения с тем, где я находилась.

Зато Аннабелла, кажется, сходила с ума и от смирения была столь же далека, как от своего любимого Санкт-Петербурга. Впрочем, Аннабелла страдала не по Ленинграду. Страдала она по Арту, который, уехав к дяде в Хайфу, так ни разу и не позвонил ей за всю неделю, хоть они и договаривались, что она каждый вечер в шесть часов будет ждать звонка в кабинете вожатых.

Сперва Аннабелла просто казалась нервозной, но старалась делать вид, что все хорошо, и часами пропадала с Юрой Шульцем в компьютерном зале. Однако ночами она, похоже, не спала, и меня не раз будил шум льющейся воды в ванной, какой-то стук, щелканье и звук падающих предметов. Помня о седьмой заповеди, я ни о чем Аннабеллу не спрашивала, а наутро она всегда выглядела свежей, нереально красивой, и каре лежало безупречно.

На четвертый день каникул Аннабелла перестала выходить к Юре и перестала приглашать его к нам. Опустила жалюзи, залегла в кровать и превратилась в мумию.

На пятый день ее каре стало завиваться по краям, а на шестой я не услышала шипения фена, часто будившего меня по утрам. Это было настолько из ряда вон выходящим, что я решила временно нарушить заповедь номер семь и спросила у Аннабеллы, что с ней происходит.

— Ничего особенного, — показала она нос из-под одеяла. — У меня разыгрался гайморит, и я ужасно себя чувствую. Не смотри на меня, Комильфо, я кошмарно выгляжу. Очень кошмарно, да?

— Нет, — ответила я честно. — Ты выглядишь как обычная девочка.

— О господи! — вскричала Аннабелла и натянула одеяло на голову. — Зачем ты меня обижаешь? Что я тебе плохого сделала?

— Яне собиралась тебя… — Тут я вспомнила слова Тенгиза и придержала язык.

Вероятно, просто всегда следует помнить о том, что мы никогда не знаем, на какую рану в душе другого человека упадут наши слова.

— Принести тебе чай с печеньками? — спросила я.

— Э-э-э… — замешкалась Аннабелла. — Спасибо, но я не знаю… Я и так уже сегодня съела две мандаринки и йогурт. Лучше не надо.

— Может, только чай, без печенек?

— Ну…

Аннабелла опять зависла, как компьютер, в который всунули неправильную дискету. Посмотрела на меня в растерянности.

— По-моему, ты скучаешь по этому мудаку, — решилась я на откровение.

— Слушай, — ее взгляд вдруг стал осмысленным и даже засветился надеждой, — как ты думаешь, он меня любит?

— Арт, что ли? Понятия не имею.

— Ну, Зоя, ты же видишь его со стороны, ты же видишь, как он ко мне относится. Как тебе кажется?

— Да никак мне не кажется, — попыталась я избежать очередных обидок.

— Ну пожалуйста, ну скажи мне! Поговори со мной о нем! Я больше так не могу.

Аннабелла так захлопала глазами, с таким отчаянием сморщила лоб, так опустились уголки ее губ, что я преисполнилась такой жалости к ней, что захотелось ее обнять. А мне никогда никого обнимать не хотелось, тем более Аннабеллу, которая никогда не вызывала жалости, лишь только восхищение.

Мне сделалось не по себе. Как в страшных снах, когда внезапно понимаешь, что знакомое лицо знакомого человека — не лицо вовсе, а маска. И как может быть, что я раньше никогда не замечала ее настоящего облика? Разве что в тот раз, когда я застукала ее с Артом и у нее появилось такое же выражение лица, как у потерявшегося во дворе ребенка.

— Мне кажется, что эта свинья не способна любить, — призналась я. — Мне кажется, что он тебя использует в первую очередь в качестве трофея, ведь ты самая красивая девушка в классе, да и в школе, если уж на то пошло, а может быть, и во всем Иерусалиме, хоть в этом я не уверена. Мне кажется, что ты зря тратишь на этого козла время, силы и здоровье и лучше бы тебе встречаться с Юрой Шульцем, у него голова хорошо работает. А еще мне кажется, что ты слишком зависишь от мнения Арта о тебе.

Но Влада будто не услышала ни слова из всего, что я ей наговорила в порыве благих намерений.

— Он мне позвонит? Как ты думаешь? Он позвонит? Когда он позвонит? Что такого сложного взять телефон и набрать номер? Я не понимаю. Не может же быть, что он за неделю меня разлюбил. Так не бывает. Наверное, с ним что-то случилось. Да, точно, с ним произошла какая-нибудь ужасная трагедия. Может быть, его дядя заболел и умер? Может быть, он сам заболел? Может быть, он сам погиб? Ну, допустим, в автокатастрофе. Может, я его чем-то обидела?

Я вздохнула:

— Маловероятно. С такими, как он, катастрофы, к сожалению, не случаются. Я вообще не понимаю, как его приняли в эту программу. Он портит нам всю группу. Да и обижаться он не способен, потому что у таких, как он, вместо души внутри Пазинская яма. Помнишь, как у “Аквариума”? “Мне не нужно женщины. Мне нужна лишь тема. Чтобы в сердце вспыхнувшем зазвучал напев”.

Влада скривилась, как будто проглотила целиком горький перец.

— Что ты мне заливаешь? Хочешь показаться умнее меня? В моем теперешнем состоянии это несложно. В тебе нет ни капли сочувствия, Комильфо. Ты ужасный человек, бессердечный и холодный, как робот, и не понимаешь, что такое настоящая любовь. Да и не поймешь никогда.

Теперь пришла моя очередь обижаться. Неужели все на свете решили, что их обида дает им право обижать меня? Я опять вспомнила Тенгиза и решила, как он, проявить выдержку.

— Я предпочитаю быть роботом, чем стелиться подстилкой под мразью, воображая, что он прынц, который меня любит. Не любит он тебя, и никакой он не принц, а папенькин сыночек. Ты живешь в вымышленном мире. Спустись на землю. Ты же сама говорила, что стоишь никак не меньше, чем Ламборгини, а взяла и предложила всю себя с потрохами какому-то дебилу, за косуху и ковбойские сапоги. Научись себя ценить. А еще лучше, пожри чего-нибудь. Я принесу тебе чай.

Я пошла в Клуб за чаем. Ждала, пока чайник закипит. Насыпала в чашку с потертым совковым символом Деревни три ложки сахару, а потом добавила еще одну. Отрезала ломтик лимона. А когда вернулась, Влады не было в комнате, а из ванной доносился шум струящейся воды.

Я подождала минуту. Две. Пять. Постучалась, но ответа не последовало. Я постучалась еще раз и крикнула, что чай остывает. Тщетно. Прошло еще несколько минут. Я заколотила в дверь, подергала ручку, но дверь была заперта на ключ. Я почему-то испугалась. Вышла из коридора на улицу, обогнула здание общежития со стороны парковки и оказалась у ржавого забора на заброшенном маленьком пространстве под окном нашего туалета.

Я никогда прежде здесь не бывала, и неприглядная изнанка Деревни меня изрядно удивила.

Проем окна был достаточно широким, чтобы меня вместить, только мешала створка со стеклом, окрашенным в желтую краску. Недолго думая, я пошатала створку и выдернула вместе с болтами, благо она держалась на соплях, а общежитие не ремонтировали, наверное, со времен британского мандата. Вообще, в Израиле больше любят мыть и убирать, чем чинить и закреплять. Здесь всегда чисто, но часто поломано.

Я обнаружила какие-то сколоченные доски, похожие на плоты, водрузила их друг на друга горкой, полезла в окно и спрыгнула по ту сторону, аккурат между умывальником и душевой кабинкой.

На закрытой крышке унитаза восседала Влада в наушниках, в задранной до пупа шелковой ночной рубашке и лезвием бритвы старательно выцарапывала нечто на внутренней стороне левого бедра. Кровь стекала по стройной белой ноге и медленно капала на бурые пятнистые плиты пола. Девочка из Санкт-Петербурга как завороженная рассматривала каждую каплю и размеренно покачивалась, когда кровь, струясь между плит, уходила в землю.

Из наушников приглушенно, искаженно и скрипяще доносилось: “Ты видишь, как мирно пасутся коровы. И как лучезарны хрустальные горы”.

— Что ты делаешь? — заорала я и сорвала с нее наушники.

Влада подскочила, как пружиной подброшенная, одернула рубашку, замахнулась и отвесила мне пощечину. Рукой с бритвой.

— Как ты смеешь! — вскричала. — Сволочь! Это мое личное пространство!

А потом:

— Это совсем не так, как кажется! Это не то, что ты думаешь!

И дальше:

— Я не самоубийца какая-нибудь! Это лучший на свете способ избавиться от боли! Я могу тебя научить. Хочешь?

Голос стал заискивающим.

— Я позову мадрихов, — сказала я и направилась к двери, держась за щеку и ощущая тошноту.

Влада схватила меня за рукав:

— Нет, пожалуйста, не надо мадрихов! Ты в самом деле желаешь моей смерти?

— Какой смерти, Влада? Ты совсем чокнутая? Тебе нужна скорая помощь. Ты истекаешь кровью!

Она страшно рассмеялась:

— Какие бредни! Да эти вожатые не способны никому помочь, да и плевать им на нас. Ты наивная дуреха, если доверяешь чужим людям. Мне не нужна помощь, все со мной хорошо. Я это с двенадцати лет делаю, и ничего со мной не случилось. Ничего в этом нет опасного. Я знаю, как не задеть важные для жизни артерии.

— Пусть они решают, опасно или нет.

Я попыталась выдернуть рукав, но она вцепилась еще крепче.

— Комильфо, ты же обещала! Это же прописано в наших заповедях! Ты представляешь, что они мне сделают?

— Ничего они тебе не сделают, они тебе помогут!

— Они меня выгонят! Выгонят!

— Ну и пусть выгонят. Можно подумать. Вернешься себе в свой Петербург, и все будет хорошо.

— Я не хочу! Не хочу домой! — Влада выпустила мой рукав и заметалась по туалету как зверь по клетке. — Я не могу туда возвращаться! Если меня выгонят, моя жизнь кончена! Мой отец… Нет, ты не понимаешь, ты никогда не поймешь! Мне крышка!

Остановилась у стены и принялась биться головой о кафель.

— Что твой папа? — спросила я с опаской.

— Да никакой он мне не папа, он мой отчим! Я от него сюда сбежала не для того, чтобы обратно возвращаться!

— Что он тебе сделал? И где твоя мама?

Тут Аннабелла стала еще больше похожа на фурию и взревела:

— Какое твое дело, сволочь поганая? Ты же поклялась не задавать вопросы о моем прошлом!

Я перестала что-либо понимать и ничего больше не чувствовала, кроме дикого раздражения и саднящей боли в виске. Я знала только, что не хочу оставаться единственной свидетельницей этой драмы.

— В тебе сидит стукачество, и ты только и ждешь момента, чтобы подмазаться к вожатым за наш счет! — разыграла Влада последний козырь. — Валяй, иди ябедничай. Тебя погладят по головке и дадут шоколадку. Только знай, что если меня выгонят, я в самом деле себя убью, и это будет на твоей совести.

Я посмотрела в зеркало над умывальником. Все пальцы у меня были в крови, а по левому виску, от линии волос до уха, пролегла царапина. Я оторвала кусок туалетной бумаги и прижала к голове. Я как будто выпрыгнула из собственного тела и наблюдала за всем этим бредом с высоты потолка.

На потолке горела безжалостная неоновая лампа, и многочисленные трещины на белой краске причудливо складывались в контуры повозки, запряженной двумя лошадьми, в вечном движении стремящимися в никуда.

“Спи сладким сном, не помни о прошлом. Дом, где жила ты, пуст и заброшен”, — искаженно и скрипуче раздавалось из наушников.

Дюк и соратник его, Фриденсрайх фон Таузендвассер, из последних сил хлестали лошадей. Полная луна заволоклась тучами, и непроглядная тьма опустилась на благословенный край Асседо.

— Делай что хочешь, — сказала я Аннабелле. — Можешь самоубиваться. Но я иду звать мадрихов.

Повернула ключ и открыла дверь ванной.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я