Неточные совпадения
«Толстомясая немка», обманутая наружною
тишиной, сочла себя вполне утвердившеюся и до того осмелилась, что вышла на
улицу без провожатого и начала заигрывать с проходящими.
После буйной свалки на Соборной
улице тишина этих безлюдных переулков была подозрительна, за окнами, за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней
тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении
улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Сырым, после ночного дождя, осенним днем, во время отдыха, после нескольких минут
тишины, на
улице затренькала балалайка, зашелестел негромкий смех.
— В сущности, город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По
улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную
тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а
тишина в кухне и на
улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с
улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Обыватели уже вставили в окна зимние рамы, и, как всегда, это делало
тишину в городе плотнее, безответней. Самгин свернул в коротенький переулок, соединявший две
улицы, — в лицо ему брызнул дождь, мелкий, точно пыль, заставив остановиться, надвинуть шляпу, поднять воротник пальто. Тотчас же за углом пронзительно крикнули...
Вечерами, поздно, выходил на
улицу, вслушивался в необыкновенную, непостижимую
тишину, — казалось, что день ото дня она становится все более густой, сжимается плотней и — должна же она взорваться!
— Подожди, — попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно в этот час на
улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная
тишина. Но в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы людей, гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла в окнах и даже задребезжала посуда в буфете.
Тишина идеальная; пройдет разве солдат какой-нибудь по
улице или кучка мужиков, с топорами за поясом. Редко-редко заберется в глушь разносчик и, остановясь перед решетчатым забором, с полчаса горланит: «Яблоки, арбузы астраханские» — так, что нехотя купишь что-нибудь.
Мир и
тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными
улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся на качелях девушек.
Не то чтобы он отличался великолепными зданиями, нет в нем садов семирамидиных, ни одного даже трехэтажного дома не встретите вы в длинном ряде
улиц, да и улицы-то всё немощеные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успокоивающее душу в
тишине, которая царствует на стогнах его.
А
тишина, а неподвижность, а скука — и на
улице и в людях тот же благодатный застой!
Пошли.
Улица зыбко качалась под ногами, пёстрые дома как будто подпрыгивали и приседали, в окнах блестели гримасы испуга, недоумения и лицемерной кротости. В светлой, чуткой
тишине утра тревожно звучал укоризненный голос Шакира...
Я почти оправился, но испытывал реакцию, вызванную перерывом в движении, и нашел совет Филатра полезным; поэтому по выходе из госпиталя я поселился в квартире правого углового дома
улицы Амилего, одной из красивейших
улиц Лисса. Дом стоял в нижнем конце
улицы, близ гавани, за доком, — место корабельного хлама и
тишины, нарушаемой не слишком назойливо смягченным, по расстоянию, зыком портового дня.
Заря еще не занималась; все спало в Нижнем Новгороде; во всех домах и среди опустелых его
улиц царствовала глубокая
тишина; и только изредка на боярских дворах ночные сторожа, стуча сонной рукою в чугунные доски, прерывали молчание ночи.
Жарко, душно, шумно на
улице, и густая зелень старых лип городского кладбища манит к себе, в
тишину и прохладную тень.
— Киви-киви! — раздается вдруг писк в ночной
тишине, и я не знаю, где это: в моей груди или на
улице?
Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лег кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и
тишиной, входившей с
улицы, сам тихий и неопределенный, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен.
Ликёр был клейкий, точно патока, и едкий, как нашатырный спирт. От него в голове стало легче, яснее, всё как-то сгустилось, и, пока в голове происходило это сгущение, на
улице тоже стало тише, всё уплотнилось, образовался мягкий шумок и поплыл куда-то далеко, оставляя за собою
тишину.
Между тем во всех домах и на
улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч, живущих в городе, ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился.
Я ушел от них, постоял у двери на
улице, послушал, как Коновалов ораторствовал заплетающимся языком, и, когда он снова начал петь, отправился в пекарню, и вслед мне долго стонала и плакала в ночной
тишине неуклюжая пьяная песня.
Я поскорее вышел на
улицу, очень сконфуженный, крепко ругая себя. Над крышами домов таяли серые остатки зимней ночи, туманное утро входило в город, но желтые огни фонарей еще не погасли, оберегая
тишину.
— Вот и порешили с человеком, — медленно заговорил Коновалов. — А все-таки в ту пору можно было жить. Свободно. Было куда податься. Теперь вот
тишина и смиренство… ежели так со стороны посмотреть, совсем даже смирная жизнь теперь стала. Книжки, грамота… А все-таки человек без защиты живет и никакого призору за ним нет. Грешить ему запрещено, но не грешить невозможно… Потому на улицах-то порядок, а в душе — путаница. И никто никого не может понимать.
Пролетка на Въезжей
улице, и в эту пору, не могла не возбудить общего внимания. Кто из города мог рискнуть поехать по рытвинам и ухабам
улицы, кто и зачем? Все подняли головы и слушали. В
тишине ночи ясно разносилось шуршание колес, задевавших за крылья пролетки. Оно всё приближалось. Раздался чей-то голос, грубо спрашивавший...
Он прислушался — в доме стояла плотная, непоколебимая
тишина, с
улицы не доносилось ни звука. Потом он долго и молча стоял среди комнаты, сунув руки в карманы и глядя исподлобья на Бурмистрова, — тот сидел неподвижно, согнув спину и опустя голову.
Долго и бессознательно бродил он по
улицам, по людным и безлюдным переулкам и, наконец, зашел в глушь, где уже не было города и где расстилалось пожелтевшее поле; он очнулся, когда мертвая
тишина поразила его новым, давно неведомым ему впечатлением.
Иосаф механически повернул и все еще хорошенько не мог понять, что это значит. На
улицах между тем царствовала совершенная
тишина. Неторопливо и в каком-то молчании прошли все до самой церкви. Перед домом священника Охоботов взялся вызвать его и действительно через несколько минут вышел со священником, который только мотал от удивления головой.
Когда я выехал, на
улицах был совершенный мрак и
тишина. Жандарм ехал за мной крупной рысью. В доме губернатора я застал огонь в одном только кабинете его. Он ходил по нем взад и вперед в расстегнутом сюртуке и без эполет. Засохшая на губах беленькая пена ясно свидетельствовала о состоянии его духа.
Я жил в Киеве, в очень многолюдном месте, между двумя храмами — Михайловским и Софийским, — и тут еще стояли тогда две деревянные церкви. В праздники здесь было так много звона, что бывало трудно выдержать, а внизу по всем
улицам, сходящим к Крещатику, были кабаки и пивные, а на площадке балаганы и качели. Ото всего этого я спасался на такие дни к Фигуре. Там была
тишина и покой: играло на травке красивое дитя, светили добрые женские очи, и тихо разговаривал всегда разумный и всегда трезвый Фигура.
На
улице было тихо: никто не ехал и не шел мимо. И из этой
тишины издалека раздался другой удар колокола; волны звука ворвались в открытое окно и дошли до Алексея Петровича. Они говорили чужим ему языком, но говорили что-то большое, важное и торжественное. Удар раздавался за ударом, и когда колокол прозвучал последний раз и звук, дрожа, разошелся в пространстве, Алексей Петрович точно потерял что-то.
Еще друзья и ближние останавливались на площади и на
улицах говорить между собою, но скоро настала всеобщая
тишина, подобно как на море после бури, и самые огни в домах (где жены новогородские с беспокойным любопытством ожидали отцов, супругов и детей) один за другим погасли.
На
улице — тихо и темно. По небу быстро летели обрывки туч, по мостовой и стенам домов ползли густые тени. Воздух был влажен, душен, пахло свежим листом, прелой землёй и тяжёлым запахом города. Пролетая над садами, ветер шелестел листвой деревьев — тихий и мягкий шёпот носился в воздухе.
Улица была узка, пустынна и подавлена этой задумчивой
тишиной, а глухой грохот пролётки, раздававшийся вдали, звучал оскорбительно-нахально.
Навстречу саням потянулись белые домики местечка, соломенные крыши и низкие плетни, из-за которых свешивались на
улицу белые, облепленные снегом деревья. В тонком свете месяца, в отзывчивой морозной
тишине, в безмолвии спящих домов была все та же новая для Цирельмана, грозная, стерегущая жизнь.
В эту самую минуту на
улице раздался такой неистовый грохот, что все три дамы разом вздрогнули. Почти в то же время подле окна, где сидела приживалка, послышался протяжный вой собаки; он начался тихо, но потом, по мере возвращавшейся
тишины, вой этот поднялся громче и громче, пока наконец не замер с последним завыванием ветра. Собачка, лежавшая на диване, на этот раз не удовольствовалась ворчаньем: она проворно спрыгнула наземь, вскочила на окно и принялась визжать и лаять, царапая стекла как бешеная.
26-го и 27-го мая город вспыхивал с разных концов, но эти пожары, которые вскоре тушились, казались уже ничтожными петербургским жителям, привыкшим в предыдущие дни к огню громадных размеров, истреблявшему целые
улицы, целые кварталы. Говоря сравнительно, в эти дни было пожарное затишье; но народ не успокаивался; он как бы каким-то инстинктом чуял, что это —
тишина пред бурей. Ходили смутные слухи, что на этом не кончится, что скоро сгорит Толкучий рынок, а затем и со всем Петербургом будет порешено.
Ни плачу, ни причитаний не было слышно; ни знакомых, ни сродников не было видно — один только вооруженный конвой сопровождал этот погребальный вынос, и во мглистой
тишине одни только солдатские шаги шлепали по лужам деревенской
улицы, едва затянувшимся в ночи тонкой ледяной корой.
Перед домом во всю
улицу лежали снопы соломы, дня через три либо через четыре накладываемые по приказанию городничего, все окна в доме были закрыты наглухо, а вокруг него и на дворе
тишина стояла невозмутимая, не то что прежде, когда день-деньской, бывало, стоном стоят голоса, то веселые, то пьяные и разгульные.
Стихло в гостинице, лишь изредка слышится где-то в дальних коридорах глухой топот по чугунному полу запоздавшего постояльца да либо зазвенит замок отпираемой двери… Прошумело на
улице и тотчас стихло, — то перед разводкой моста через Оку возвращались с ярманки последние горожане…
Тишина ничем не нарушается, разве где в соседних квартирах чуть слышно раздается храп, либо кто-нибудь впросонках промычит, пробормочет что-то и затем тотчас же стихнет.
Я уже три дня в Чемеровке. Вот оно, это грозное Заречье!.. Через горки и овраги бегут
улицы, заросшие веселой муравкой. Сады без конца. В тени кленов и лозин ютятся вросшие в землю трехоконные домики, крытые почернелым тесом. Днем на
улицах тишина мертвая, солнце жжет; из раскрытых окон доносится стук токарных станков и лязг стали; под заборами босые ребята играют в лодыжки. Изредка пробредет к реке, с простынею на плече, отставной чиновник или семинарист.
Городишко Б., состоящий из двух-трех кривых
улиц, спит непробудным сном. В застывшем воздухе
тишина. Слышно только, как где-то далеко, должно быть, за городом, жидким, охрипшим тенорком лает собака. Скоро рассвет.
Они вышли. Вечерело. Вдали еще шумел город, но уже чувствовалась наступающая
тишина. По бокам широкой и пустынной Старо-Дворянской
улицы тянулись домики, тонувшие в садах. От широкой
улицы они казались странно маленькими и низенькими.
Я пошел прочь. Переводя дух, огляделся. Должно быть, уж поздно было. Нигде в окнах ни огонька, на
улицах пустынная
тишина. Шел, и душа была полна грешным, горячим счастьем: часто теперь буду ходить сюда, дождусь, что увижу, как она будет раздеваться…
Преображенская больница — старейшая психиатрическая больница Москвы, открытая в 1808 г. на
улице Матросская
Тишина (ныне психиатрическая больница № 3 им. В. А. Гиляровского).
В сумерках шел я вверх по Остроженской
улице. Таяло кругом, качались под ногами доски через мутные лужи. Под светлым еще небом черною и тихою казалась мокрая
улица; только обращенные к западу стены зданий странно белели, как будто светились каким-то тихим светом. Фонари еще не горели. Стояла
тишина, какая опускается в сумерках на самый шумный город. Неслышно проехали извозчичьи сани. Как тени, шли прохожие.
Вечером, воротившись от Маши, я сидел в темноте у окна. Тихо было на
улице и душно. Над забором сада, как окаменевшие черные змеи, темнели средь дымки молодой листвы извилистые суки ветел. По небу шли черные облака странных очертаний, а над ними светились от невидимого месяца другие облака, бледные и легкие. Облака все время шевелились, ворочались, куда-то двигались, а на земле было мертво и тихо, как в глубокой могиле. И
тишина особенно чувствовалась оттого, что облака наверху непрерывно двигались.
От долгого нетерпеливого ожидания Антон Антонович фон Зееман пришел в какое-то странное напряженно-нервное состояние: ему положительно стало жутко в этой огромной комнате, с тонувшими уже в густом мраке углами. В доме царила безусловная
тишина, и лишь со стороны
улицы глухо доносился визг санных полозьев и крики кучеров.
Стояла чудная теплая ночь. В городе царствовала какая-то торжественная
тишина, изредка прерываемая отдаленным стуком экипажа. На
улицах было пусто — все были в церквах. Но чу… раздался звон колокола, сперва в одном месте, затем, как эхо, в нескольких других и, наконец, в воздухе повис, как бы шедший сверху, какой-то радостный, до сердца проникающий гул — это звонили к обедне… Сергей Прохорович, с удовольствием вдыхавший в себя мягкую свежесть теплой ночи, перекрестился…
В знакомом нам доме князей Гариных, на набережной реки Фонтанки, царствовала могильная
тишина. Парадные комнаты были заперты, шторы на окнах, выходивших на
улицу, спущены, лакеи в мягкой обуви не слышно, как тени, ходили по дому, шепотом передавая полученные приказания. Вся мостовая перед домом была устлана толстым слоем соломы, делавшей неслышным стук проезжавших мимо экипажей. Все указывало, что в доме есть труднобольной.
Всё: быстро проехавший экипаж по
улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия, всё болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую
тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновенье открылись перед ними.