Неточные совпадения
Довольны наши странники,
То рожью, то пшеницею,
То ячменем идут.
Пшеница их не радует:
Ты тем
перед крестьянином,
Пшеница, провинилася,
Что кормишь
ты по выбору,
Зато не налюбуются
На рожь, что кормит всех.
Уж налились колосики.
Стоят столбы точеные,
Головки золоченые,
Задумчиво и ласково
Шумят. Пора чудесная!
Нет веселей, наряднее,
Богаче нет поры!
«Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много люди Божии
Побились над
тобой,
Покамест
ты оделося
Тяжелым, ровным колосом
И стало
перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили
тебя...
Гляжу: могилка прибрана,
На деревянном крестике
Складная золоченая
Икона.
Перед ней
Я старца распростертого
Увидела. «Савельюшка!
Откуда
ты взялся...
«Уйди!..» — вдруг закричала я,
Увидела я дедушку:
В очках, с раскрытой книгою
Стоял он
перед гробиком,
Над Демою читал.
Я старика столетнего
Звала клейменым, каторжным.
Гневна, грозна, кричала я:
«Уйди! убил
ты Демушку!
Будь проклят
ты… уйди...
— Куда
ты девал нашего батюшку? — завопило разозленное до неистовства сонмище, когда помощник градоначальника предстал
перед ним.
— Правда ли, — говорил он, — что
ты, Семен, светлейшего Римской империи князя Григория Григорьевича Орлова Гришкой величал и, ходючи по кабакам,
перед всякого звания людьми за приятеля себе выдавал?
— Ах, нет! Ну, прости, прости меня, если я огорчил
тебя, — сконфуженно улыбаясь, заговорил Степан Аркадьич, протягивая руку, — но я всё-таки, как посол, только
передавал свое поручение.
— Нет, я и сама не успею, — сказала она и тотчас же подумала: «стало быть, можно было устроиться так, чтобы сделать, как я хотела». — Нет, как
ты хотел, так и делай. Иди в столовую, я сейчас приду, только отобрать эти ненужные вещи, — сказала она,
передавая на руку Аннушки, на которой уже лежала гора тряпок, еще что-то.
Пьян
ты, что ли?» Селифан почувствовал свою оплошность, но так как русский человек не любит сознаться
перед другим, что он виноват, то тут же вымолвил он, приосанясь: «А
ты что так расскакался? глаза-то свои в кабаке заложил, что ли?» Вслед за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но не тут-то было, все перепуталось.
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и в то же время увидел почти
перед самым носом своим и другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с
тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
— Такой приказ, так уж, видно, следует, — сказал швейцар и прибавил к тому слово: «да». После чего стал
перед ним совершенно непринужденно, не сохраняя того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя на него: «Эге! уж коли
тебя бары гоняют с крыльца, так
ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!»
— Слышишь, Фетинья! — сказала хозяйка, обратясь к женщине, выходившей на крыльцо со свечою, которая успела уже притащить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напустила целый потоп перьев по всей комнате. —
Ты возьми ихний-то кафтан вместе с исподним и прежде просуши их
перед огнем, как делывали покойнику барину, а после перетри и выколоти хорошенько.
Слезши с козел, он стал
перед бричкою, подперся в бока обеими руками, в то время как барин барахтался в грязи, силясь оттуда вылезть, и сказал после некоторого размышления: «Вишь
ты, и перекинулась!»
Но вот уж близко.
Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о
тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
— Я
тебя просила
передать мне пирожок, — повторила она, протягивая руку.
— Ну, из этих-то денег
ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), —
ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Этот же конверт с деньгами
ты передашь от меня по адресу.
— Где
ты, батьку? Ищут
тебя козаки. Уж убит куренной атаман Невылычкий, Задорожний убит, Черевиченко убит. Но стоят козаки, не хотят умирать, не увидев
тебя в очи; хотят, чтобы взглянул
ты на них
перед смертным часом!
— Слушай, Янкель! — сказал Тарас жиду, который начал
перед ним кланяться и запер осторожно дверь, чтобы их не видели. — Я спас твою жизнь, —
тебя бы разорвали, как собаку, запорожцы; теперь твоя очередь, теперь сделай мне услугу!
— Нет, — сказал Грэй, доставая деньги, — мы встаем и уходим. Летика,
ты останешься здесь, вернешься к вечеру и будешь молчать. Узнав все, что сможешь,
передай мне.
Ты понял?
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что
перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как
ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, —
ты бы остался у них провидением. Я, так сказать,
передаю их
тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как
ты ее любишь и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже, что и она
тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо
тебе запивать.
Ваше превосходительство! — вдруг завопила она раздирающим воплем и залившись слезами, — защитите сирот! Зная хлеб-соль покойного Семена Захарыча!.. Можно даже сказать аристократического!.. Г’а! — вздрогнула она, вдруг опамятовавшись и с каким-то ужасом всех осматривая, но тотчас узнала Соню. — Соня, Соня! — проговорила она кротко и ласково, как бы удивившись, что видит ее
перед собой, — Соня, милая, и
ты здесь?
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем
ты со мной много — то говорить собираешься; знаю и то, о чем
ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась
перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
Катерина. Не жалеешь
ты меня ничего! Говоришь: не думай, а сама напоминаешь. Разве я хочу об нем думать; да что делать, коли из головы нейдет. Об чем ни задумаю, а он так и стоит
перед глазами. И хочу себя переломить, да не могу никак. Знаешь ли
ты, меня нынче ночью опять враг смущал. Ведь я было из дому ушла.
Катерина. Как, девушка, не бояться! Всякий должен бояться. Не то страшно, что убьет
тебя, а то, что смерть
тебя вдруг застанет, как
ты есть, со всеми твоими грехами, со всеми помыслами лукавыми. Мне умереть не страшно, а как я подумаю, что вот вдруг я явлюсь
перед Богом такая, какая я здесь с
тобой, после этого разговору-то, вот что страшно. Что у меня на уме-то! Какой грех-то! страшно вымолвить!
Все сердце изорвалось! Не могу я больше терпеть! Матушка! Тихон! Грешна я
перед Богом и
перед вами! Не я ли клялась
тебе, что не взгляну ни на кого без
тебя! Помнишь, помнишь! А знаешь ли, что я, беспутная, без
тебя делала? В первую же ночь я ушла из дому…
Пугачев посмотрел на Швабрина и сказал с горькой усмешкою: «Хорош у
тебя лазарет!» Потом, подошед к Марье Ивановне: «Скажи мне, голубушка, за что твой муж
тебя наказывает? в чем
ты перед ним провинилась?»
Тут он взял от меня тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я не вытерпел, вырвал из рук его мою тетрадку и сказал, что уж отроду не покажу ему своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли
ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки
перед обедом. А кто эта Маша,
перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж не Марья ль Ивановна?»
Шагая взад и вперед по тесной моей комнате, я остановился
перед ним и сказал, взглянув на него грозно: «Видно,
тебе не довольно, что я, благодаря
тебя, ранен и целый месяц был на краю гроба:
ты и мать мою хочешь уморить».
Надеюсь, что дело не будет иметь никаких последствий и что
ты оправдаешься
перед комиссией.
— Я уже не говорю о себе; но это будет в высшей степени невежливо
перед Анной Сергеевной, которая непременно пожелает
тебя видеть.
— Евгений, — продолжал Василий Иванович и опустился на колени
перед Базаровым, хотя тот не раскрывал глаз и не мог его видеть. — Евгений,
тебе теперь лучше;
ты, бог даст, выздоровеешь; но воспользуйся этим временем, утешь нас с матерью, исполни долг христианина! Каково-то мне это
тебе говорить, это ужасно; но еще ужаснее… ведь навек, Евгений…
ты подумай, каково-то…
— Скажу
тебе в утешение, — промолвил Базаров, — что мы теперь вообще над медициной смеемся и ни
перед кем не преклоняемся.
— Что с
тобой? — промолвил он и, глянув на брата,
передал ей Митю. —
Ты не хуже себя чувствуешь? — спросил он, подходя к Павлу Петровичу.
— Как
тебе не стыдно, Евгений… Что было, то прошло. Ну да, я готов вот
перед ними признаться, имел я эту страсть в молодости — точно; да и поплатился же я за нее! Однако, как жарко. Позвольте подсесть к вам. Ведь я не мешаю?
— Вот болван!
Ты можешь представить — он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо было, — ах, урод! Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому
передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем». Тогда он начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про
тебя…
— Уведи ее… что
ты, не понимаешь! — крикнул он. А
перед Игнатом встал кудрявый парень и спросил его...
— Молчун схватил. Павла, — помнишь? — горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо — Молчун. Я понимаю — я почти вижу его — облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в человека и опустошит его. Это — холодок такой. В нем исчезает все, все мысли, слова, память, разум — все! Остается в человеке только одно — страх
перед собою.
Ты понимаешь?
— Насколько
ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее других! Так приятно видеть, что
ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь друг
перед другом! У
тебя есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу людей, которые кричат, как заплутавшиеся в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
—
Ты вот молчишь. Монументально молчишь, как бронзовый. Это
ты — по завету: «Не мечите бисера
перед свиньями, да не попрут его ногами» — да?
—
Ты слышал, что Щедрин
перед смертью приглашал Ивана Кронштадтского? — спрашивала она и рассказывала о Льве Толстом анекдоты, которые рисовали его человеком самовлюбленным, позирующим.
— Я тут сидела
перед печкой, задумалась.
Ты только сию минуту пришел?
—
Ты — честно, Таисья, все говори, как было, не стыдись, здесь люди богу служить хотят,
перед богом — стыда нету!
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха
перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли
ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— Между тем поверенный этот управлял большим имением, — продолжал он, — да помещик отослал его именно потому, что заикается. Я дам ему доверенность,
передам планы: он распорядится закупкой материалов для постройки дома, соберет оброк, продаст хлеб, привезет деньги, и тогда… Как я рад, милая Ольга, — сказал он, целуя у ней руку, — что мне не нужно покидать
тебя! Я бы не вынес разлуки; без
тебя в деревне, одному… это ужас! Но только теперь нам надо быть очень осторожными.
Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что
ты стоишь
перед произведением Микеланджело, Тициана и попираешь почву Рима?
— Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с
тобой, и
перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и
ты тоже. Она бы поверила. Кто ж другой? — спросила она.
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо
передаст секретарю, а
ты напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у
тебя там?
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На
тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе,
перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
—
Ты ли это, Илья? — говорил Андрей. — А помню я
тебя тоненьким, живым мальчиком, как
ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике…
ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал
перед ними, хотел очистить их вкус?..