Неточные совпадения
Осип. Давай их, щи, кашу и пироги!
Ничего, всё будем есть. Ну, понесем чемодан! Что, там
другой выход есть?
Хлестаков. Да у меня много их всяких. Ну, пожалуй, я вам хоть это: «О ты, что в горести напрасно на бога ропщешь, человек!..» Ну и
другие… теперь не могу припомнить; впрочем, это все
ничего. Я вам лучше вместо этого представлю мою любовь, которая от вашего взгляда… (Придвигая стул.)
Городничий.
Ничего,
ничего.
Другое дело, если бы вы из этого публичное что-нибудь сделали, но ведь это дело семейственное.
Хлестаков. Хорошие заведения. Мне нравится, что у вас показывают проезжающим все в городе. В
других городах мне
ничего не показывали.
Хлестаков. Ты растолкуй ему сурьезно, что мне нужно есть. Деньги сами собою… Он думает, что, как ему, мужику,
ничего, если не поесть день, так и
другим тоже. Вот новости!
Городничий (делая Бобчинскому укорительный знак, Хлестакову).Это-с
ничего. Прошу покорнейше, пожалуйте! А слуге вашему я скажу, чтобы перенес чемодан. (Осипу.)Любезнейший, ты перенеси все ко мне, к городничему, — тебе всякий покажет. Прошу покорнейше! (Пропускает вперед Хлестакова и следует за ним, но, оборотившись, говорит с укоризной Бобчинскому.)Уж и вы! не нашли
другого места упасть! И растянулся, как черт знает что такое. (Уходит; за ним Бобчинский.)
Хлестаков (провожая).Нет,
ничего. Это все очень смешно, что вы говорили. Пожалуйста, и в
другое тоже время… Я это очень люблю. (Возвращается и, отворивши дверь, кричит вслед ему.)Эй вы! как вас? я все позабываю, как ваше имя и отчество.
Почтмейстер. Нет, о петербургском
ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый
друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Конечно, если он ученику сделает такую рожу, то оно еще
ничего: может быть, оно там и нужно так, об этом я не могу судить; но вы посудите сами, если он сделает это посетителю, — это может быть очень худо: господин ревизор или
другой кто может принять это на свой счет.
Цыфиркин. Сам праздно хлеб ешь и
другим ничего делать не даешь; да ты ж еще и рожи не уставишь.
Стародум. Оттого, мой
друг, что при нынешних супружествах редко с сердцем советуют. Дело в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и в голову не входит, что в глазах мыслящих людей честный человек без большого чина — презнатная особа; что добродетель все заменяет, а добродетели
ничто заменить не может. Признаюсь тебе, что сердце мое тогда только будет спокойно, когда увижу тебя за мужем, достойным твоего сердца, когда взаимная любовь ваша…
Скотинин. Ох, братец,
друг ты мой сердешный! Со мною чудеса творятся. Сестрица моя вывезла меня скоро-наскоро из моей деревни в свою, а коли так же проворно вывезет меня из своей деревни в мою, то могу пред целым светом по чистой совести сказать: ездил я ни по что, привез
ничего.
Скотинин. Худой покой! ба! ба! ба! да разве светлиц у меня мало? Для нее одной отдам угольную с лежанкой.
Друг ты мой сердешный! коли у меня теперь,
ничего не видя, для каждой свинки клевок особливый, то жене найду светелку.
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука
ничего не вынуть. Перед
другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему
ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой
друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего бояться?
Тут утопили еще двух граждан: Порфишку да
другого Ивашку и,
ничего не доспев, разошлись по домам.
Но в то же время выискались и
другие, которые
ничего обидного в словах князя не видели.
Но так как Глупов всем изобилует и
ничего, кроме розог и административных мероприятий, не потребляет,
другие же страны, как-то: село Недоедово, деревня Голодаевка и проч., суть совершенно голодные и притом до чрезмерности жадные, то естественно, что торговый баланс всегда склоняется в пользу Глупова.
Нет резона драться, но нет резона и не драться; в результате виднеется лишь печальная тавтология, [Тавтоло́гия — повторение того же самого
другими словами,
ничего по смыслу не прибавляющее, а потому лишнее.] в которой оплеуха объясняется оплеухою.
«Ужасно было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей,
друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать, что к утру на
другой день в клетке
ничего, кроме смрадных их костей, уже не было!»
Но
ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно
друг у
друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут
ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени остается много (отбытие с этого пункта было назначено только на
другой день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них ни мореходства, ни судоходства, ни горного и монетного промыслов, ни путей сообщения, ни даже статистики —
ничего, чем бы начальниково сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
На этот призыв выходит из толпы парень и с разбега бросается в пламя. Проходит одна томительная минута,
другая. Обрушиваются балки одна за
другой, трещит потолок. Наконец парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок на нем затлелись, в руках
ничего нет. Слышится вопль:"Матренка! Матренка! где ты?" — потом следуют утешения, сопровождаемые предположениями, что, вероятно, Матренка с испуга убежала на огород…
Это люди, как и все
другие, с тою только оговоркою, что природные их свойства обросли массой наносных атомов, за которою почти
ничего не видно.
С одной стороны, он чувствовал, что ему делать нечего; с
другой стороны, тоже чувствовал, что
ничего не делать нельзя.
Приказчик, ездивший к купцу, приехал и привез часть денег за пшеницу. Условие с дворником было сделано, и по дороге приказчик узнал, что хлеб везде застоял в поле, так что неубранные свои 160 копен было
ничто в сравнении с тем, что было у
других.
Он чувствовал, что если б они оба не притворялись, а говорили то, что называется говорить по душе, т. е. только то, что они точно думают и чувствуют, то они только бы смотрели в глаза
друг другу, и Константин только бы говорил: «ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь!» ― а Николай только бы отвечал: «знаю, что умру; но боюсь, боюсь, боюсь!» И больше бы
ничего они не говорили, если бы говорили только по душе.
— Лучше? — Да, гораздо. — Удивительно. —
Ничего нет удивительного. — Всё-таки лучше, — говорили они шопотом, улыбаясь
друг другу.
— Да я
ничего не говорю про
других, я говорю про себя.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для
других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого
ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
— Нет, она
ничего не говорила ни про того ни про
другого; она слишком горда. Но я знаю, что всё от этого…
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался голос совсем
другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был смелый, дерзкий,
ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда явившегося нового человеческого существа.
Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос, говорила, что Кити слишком молода, что Левин
ничем не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити не имеет к нему привязанности, и
другие доводы; но не говорила главного, того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она не понимает его.
В его будущей супружеской жизни не только не могло быть, по его убеждению,
ничего подобного, но даже все внешние формы, казалось ему, должны были быть во всем совершенно не похожи на жизнь
других.
Казалось бы,
ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы
другие и она сама признали его достойным ее.
— Ни то, ни
другое, ни третье. Я пробовал и вижу, что
ничего не могу сделать, — сказал Левин.
Кити с гордостью смотрела на своего
друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более всего восхищалась ее манерой, тем, что Варенька, очевидно,
ничего не думала о своем пении и была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно ли еще петь или довольно?
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к себе любовью, — то и прелестно, что
ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали
друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
Степан Аркадьич
ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они понимают
друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты не знаешь?»
— О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а
другая жертвует тебе всем и
ничего не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
«Какой же он неверующий? С его сердцем, с этим страхом огорчить кого-нибудь, даже ребенка! Всё для
других,
ничего для себя. Сергей Иванович так и думает, что это обязанность Кости — быть его приказчиком. Тоже и сестра. Теперь Долли с детьми на его опеке. Все эти мужики, которые каждый день приходят к нему, как будто он обязан им служить».
Лицо ее было бледно и строго. Она, очевидно,
ничего и никого не видела, кроме одного. Рука ее судорожно сжимала веер, и она не дышала. Он посмотрел на нее и поспешно отвернулся, оглядывая
другие лица.
Если и случалось иногда, что после разговора с ним оказывалось, что
ничего особенно радостного не случилось, — на
другой день, на третий, опять точно так же все радовались при встрече с ним.
И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что было что-то
другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят:
ничего нет, évolution, подбор, борьба за существование, — и всё.
Но ему во всё это время было неловко и досадно, он сам не знал отчего: оттого ли, что
ничего не выходило из каламбура: «было дело до Жида, и я дожида-лся», или от чего-нибудь
другого. Когда же наконец Болгаринов с чрезвычайною учтивостью принял его, очевидно торжествуя его унижением, и почти отказал ему, Степан Аркадьич поторопился как можно скорее забыть это. И, теперь только вспомнив, покраснел.
— Нет, я не враг. Я
друг разделения труда. Люди, которые делать
ничего не могут, должны делать людей, а остальные — содействовать их просвещению и счастью. Вот как я понимаю. Мешать два эти ремесла есть тьма охотников, я не из их числа.
Другая неприятность, расстроившая в первую минуту его хорошее расположение духа, но над которою он после много смеялся, состояла в том, что из всей провизии, отпущенной Кити в таком изобилии, что, казалось, нельзя было ее доесть в неделю,
ничего не осталось.
Левин Взял косу и стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и веселые косцы выходили один зa
другим на дорогу и, посмеиваясь, здоровались с барином. Они все глядели на него, но никто
ничего не говорил до тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безбородым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
«Это всё само собой, — думали они, — и интересного и важного в этом
ничего нет, потому что это всегда было и будет. И всегда всё одно и то же. Об этом нам думать нечего, это готово; а нам хочется выдумать что-нибудь свое и новенькое. Вот мы выдумали в чашку положить малину и жарить ее на свечке, а молоко лить фонтаном прямо в рот
друг другу. Это весело и ново, и
ничего не хуже, чем пить из чашек».
— То есть как тебе сказать?… Я по душе
ничего не желаю, кроме того, чтобы вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о себе и сравниваю себя с
другими, особенно с братом, я чувствую, что я плох.