Неточные совпадения
— Когда так, извольте послушать. — И Хин рассказал Грэю
о том, как лет семь назад
девочка говорила на берегу моря с собирателем песен. Разумеется, эта история с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Рассказывал Лонгрен также
о потерпевших крушение, об одичавших и разучившихся
говорить людях,
о таинственных кладах, бунтах каторжников и многом другом, что выслушивалось
девочкой внимательнее, чем, может быть, слушался в первый раз рассказ Колумба
о новом материке.
Она больная такая
девочка была, — продолжал он, как бы опять вдруг задумываясь и потупившись, — совсем хворая; нищим любила подавать и
о монастыре все мечтала, и раз залилась слезами, когда мне об этом стала
говорить; да, да… помню… очень помню.
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась хуже Сомовых, хотя отец ее был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу
девочки, — ему нравилось молчать, слушая ее милую болтовню, — молчать, забывая
о своей обязанности
говорить умное, не детское.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал
о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной
девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой,
говорил...
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще
девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше
о любви,
о страстях,
о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Мы до сих пор ничего не
говорили о маленьком существе, жизнь которого пока еще так мало переходила границы чисто растительных процессов: это была маленькая годовалая
девочка Маня,
о которой рассказывал Привалову на Ирбитской ярмарке Данилушка.
— Помни всю жизнь, —
говорила маленькой
девочке, когда они приехали домой, компаньонка, — помни, что княгиня — твоя благодетельница, и молись
о продолжении ее дней. Что была бы ты без нее?
Это
говорил Алемпиев собеседник. При этих словах во мне совершилось нечто постыдное. Я мгновенно забыл
о девочке и с поднятыми кулаками, с словами: «Молчать, подлый холуй!» — бросился к старику. Я не помню, чтобы со мной случался когда-либо такой припадок гнева и чтобы он выражался в таких формах, но очевидно, что крепостная практика уже свила во мне прочное гнездо и ожидала только случая, чтобы всплыть наружу.
Только через несколько времени я припомнил во всех подробностях обстоятельства своего сна и то, что лица той
девочки я не видел,
о чем и
говорил даже Крыштановичу.
Ему не приходилось еще никогда
говорить с кем-нибудь
о своей слепоте, и простодушный тон
девочки, предлагавшей с наивною настойчивостью этот вопрос, отозвался в нем опять тупою болью.
На следующий день, сидя на том же месте, мальчик вспомнил
о вчерашнем столкновении. В этом воспоминании теперь не было досады. Напротив, ему даже захотелось, чтоб опять пришла эта
девочка с таким приятным, спокойным голосом, какого он никогда еще не слыхал. Знакомые ему дети громко кричали, смеялись, дрались и плакали, но ни один из них не
говорил так приятно. Ему стало жаль, что он обидел незнакомку, которая, вероятно, никогда более не вернется.
Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно
девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много
о ней им
говорю.
После обеда Анфиса Егоровна ушла в кабинет к Петру Елисеичу и здесь между ними произошел какой-то таинственный разговор вполголоса. Нюрочке было велено уйти в свою комнату.
О чем они
говорили там и почему ей нельзя было слушать? — удивлялась Нюрочка. Вообще поведение гостьи имело какой-то таинственный характер, начинавший пугать Нюрочку. По смущенным лицам прислуги
девочка заметила, что у них в доме вообще что-то неладно, не так, как прежде.
А Игин его и спрашивает (он все это Игину рассказывал): «А какого вы мнения
о Бахаревой?» — «Так,
говорит,
девочка ничего, смазливенькая, годится».
— Бедная
девочка оскорблена, и у ней свое горе, верь мне, Иван; а я ей
о своем стал расписывать, — сказал он, горько улыбаясь. — Я растравил ее рану.
Говорят, сытый голодного не разумеет; а я, Ваня, прибавлю, что и голодный голодного не всегда поймет. Ну, прощай!
Видно было, что ее мамашане раз
говорила с своей маленькой Нелли
о своих прежних счастливых днях, сидя в своем угле, в подвале, обнимая и целуя свою
девочку (все, что у ней осталось отрадного в жизни) и плача над ней, а в то же время и не подозревая, с какою силою отзовутся эти рассказы ее в болезненно впечатлительном и рано развившемся сердце больного ребенка.
Девочка отмалчивалась в счастливом случае или убегала от своей мучительницы со слезами на глазах. Именно эти слезы и нужны были Раисе Павловне: они точно успокаивали в ней того беса, который мучил ее. Каждая ленточка, каждый бантик, каждое грязное пятно, не
говоря уже
о мужском костюме Луши, — все это доставляло Раисе Павловне обильный материал для самых тонких насмешек и сарказмов. Прозоров часто бывал свидетелем этой травли и относился к ней с своей обычной пассивностью.
—
О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с человеком
поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут! — и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и
говорит: — Посиди, — а сама пошла с
девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь
девочку раз и два поцеловал и потетешкал на коленах и
говорит...
Мне страшно нравилось слушать
девочку, — она рассказывала
о мире, незнакомом мне. Про мать свою она
говорила всегда охотно и много, — предо мною тихонько открывалась новая жизнь, снова я вспоминал королеву Марго, это еще более углубляло доверие к книгам, а также интерес к жизни.
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую
девочку,
говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, — с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала
о том, как живут казаки на Дону; там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
С этого вечера мы часто сиживали в предбаннике. Людмила, к моему удовольствию, скоро отказалась читать «Камчадалку». Я не мог ответить ей,
о чем идет речь в этой бесконечной книге, — бесконечной потому, что за второй частью, с которой мы начали чтение, явилась третья; и
девочка говорила мне, что есть четвертая.
— Это почему? — спросила Елена. — Подумаешь, вы
говорите о какой-нибудь злой, неприятной старухе. Хорошенькая молоденькая
девочка…
Разговор шел
о Квашнине. Анна Афанасьевна, наполняя своим уверенным голосом всю комнату,
говорила, что она думает завтра тоже повести «своих
девочек» на вокзал.
Иногда у могилы я застаю Анюту Благово. Мы здороваемся и стоим молча или
говорим о Клеопатре, об ее
девочке,
о том, как грустно жить на этом свете. Потом, выйдя из кладбища, мы идем молча, и она замедляет шаг — нарочно, чтобы подольше идти со мной рядом.
Девочка, радостная, счастливая, жмурясь от яркого дневного света, смеясь, протягивает к ней ручки, и мы останавливаемся и вместе ласкаем эту милую
девочку.
Когда управляющий ушел, Елизавета Петровна послала Марфушку купить разных разностей к обеду. Елене, впрочем,
о получении денег она решилась не
говорить лучше, потому что, бог знает, как еще глупая
девочка примет это; но зато по поводу другого обстоятельства она вознамерилась побеседовать с ней серьезно.
Лилии даже засмеялись. Они думали, что маленькая северная
девочка шутит над ними. Правда, что с севера каждую осень прилетали сюда громадные стаи птиц и тоже рассказывали
о зиме, но сами они ее не видали, а
говорили с чужих слов.
—
О, мой милый Иоганус! —
говорила она вслух, ловя убегавшую Маньхен и прижимая
девочку к своему увядшему плечу, откуда трудовой пот давно вытравил поцелуи истлевшего Иогануса, но с которыми, может быть, не хотела расставаться упрямая память.
Не
говоря уже об анекдотах,
о каламбурах, об оркестре из «Фенеллы», просвистанном им с малейшими подробностями, он представил даже бразильскую обезьяну, лезущую на дерево при виде человека, для чего и сам влез удивительно ловко на дверь, и, наконец, вечером усадил Юлию и Катерину Михайловну за стол, велев им воображать себя
девочками — m-me Санич беспамятною Катенькою, а Юлию шалуньей Юленькою и самого себя — надев предварительно чепец, очки и какую-то кацавейку старой экономки — их наставницею под именем m-me Гримардо, которая и преподает им урок, и затем начал им рассказывать нравственные анекдоты из детской книжки, укоряя беспрестанно Катеньку за беспамятство, а Юленьку за резвость.
И Милорд залаял басом: «Гав! гав!» Оказалось, что мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и все спрашивали, где продается порох). Володя как вошел в переднюю, так и зарыдал и бросился матери на шею.
Девочки, дрожа, с ужасом думали
о том, что теперь будет, слышали, как папаша повел Володю и Чечевицына к себе в кабинет и долго там
говорил с ними; и мамаша тоже
говорила и плакала.
В этой
девочке, развитой физически не по летам, меня поразило совершенно особенное выражение глаз, которое уже
говорило о понимании «разных предметов».
Он
говорил почтительно, как будто это была не та Рая, с которой он некогда читал
о королевнах Ренцывенах и Францылях Венецианских. Только когда он указывал на старшую
девочку, тоненькую, светловолосую, с большими мечтательными глазами, то голос его опять слегка дрогнул.
и обманули одну маленькую
девочку… Но,
говоря о любви, мама, он употребляет слишком много вводных предложений… это всегда противно, и я сказала ему уйди прочь!
— Ну-у… как это можно, я
говорю только, что он был такой же… ему было столько же лет… Ну, и он захотел жениться… А ему не хотели отдать. И эта
девочка тоже не хотела. Так вы знаете, что он сделал? У него был приятель, тоже ширлатан порядочный, как вот Дробыш. Что-о? Я
говорю, что Дробыш ширлатан?.. Боже сохрани,
говорить, что господин Дробыш ширлатан. У него такой отец… Вай, вай… Ну, только ему было столько же лет… И он был студент… И они придумали. Ой, что они приду-ма-а-ли!
— Ну, надо
о чем-нибудь
говорить… Люди любят иногда послушать Басю. Бася знает много любопытных историй. Вот, знаете, какая недавно была любопытная история в одном городе? Это даже недалеко от нас. Мм-мм-мм… Вы, может, уже слышали ее. Нет? Не слышали, как один ширлатан хотел жениться на одной еврейской
девочке… Ну, он себе был тоже еврей… Вот, как Фроим…
У ней есть не только доброта, по которой она жалеет плачущую
девочку, но и зачатки уважения к человеческим правам и недоверие к [насильственному] праву собственного произвола: когда ей
говорят, что можно заставить Игрушечку делать, что угодно, она возражает: «А как она не станет?» В этом возражении уже видно инстинктивное проявление сознания
о том, что каждый имеет свою волю [и что насилие чужой личности может встретить противодействие совершенно законное].
Фон Ранкен.
О, это очень приятно! Я крайне люблю, чтобы мне в это время пели. Вы не знаете этого романса… впрочем,
о романсах потом. А сперва
о некоторых очень, очень интимных вещах. Вы позволите? Я буду очень осторожен, моя милая
девочка, и ни в каком случае… Вы
говорите по-французски?
Девочек постоянно навещали подруги всевозможных возрастов, начиная от Катиных сверстниц, приводивших с собою в гости своих кукол, и кончая приятельницами Лидии, которые
говорили о Марксе и об аграрной системе и вместе с Лидией стремились на высшие женские курсы.
Девочка и раздумалась
о том, как мать будет впотьмах у волка из зубов мясо вырывать, и
говорит...
—
О,
девочки, мои милые
девочки! Как вы поправитесь здесь за лето! — умиленным голосом
говорила она окружившим ее воспитанницам. — Как здесь хорошо!
Не
говоря уже
о Дуне, замиравшей от ужаса при одной мысли
о том, что должно было открыться сейчас же после молитвы, и
о неизбежных последствиях нового проступка ее взбалмошной подружки (Дуня трепетала от сознания своего участия в нем и своей вины), и все другие
девочки немало волновались в это злополучное утро.
Ее приезды были чудесным праздником в приютских стенах. Не
говоря уже
о ласковом, нежном обращении с воспитанницами, не
говоря о бесчисленных коробах с лакомствами, жертвуемых баронессой «своим
девочкам», как она называла приюток, сама личность Софьи Петровны была окружена каким-то исключительным обаянием, так сильно действующим на впечатлительные натуры детей.
— Боже мой! Да неужели?.. — с сильно бьющимся сердцем взволнованно думала
девочка, боясь поверить своему счастью. — Так вот она какова, радость,
о которой
говорила Нан!
— Прощай, моя Наташа! Прощай, нарядная, веселая птичка, оставайся такою, какова ты есть, — со сладкой грустью
говорила Елена Дмитриевна, прижимая к себе
девочку, — потому что быть иной ты не можешь, это не в твоих силах. Но сохраняя постоянную радость и успех в жизни, думай
о тех, кто лишен этой радости, и в богатстве, в довольстве не забывай несчастных и бедных, моя Наташа!
Тетя Леля смолкла… Но глаза ее продолжали
говорить…
говорить о бесконечной любви ее к детям… Затихли и
девочки… Стояли умиленные, непривычно серьезные, с милыми одухотворенными личиками. А в тайниках души в эти торжественные минуты каждая из них давала себе мысленно слово быть такой же доброй и милосердной, такой незлобивой и сердечной, как эта милая, кроткая, отдавшая всю свою жизнь для блага других горбунья.
Это была такая радость,
о которой не смели и мечтать бедные
девочки. Теперь только и разговору было, что
о даче.
Говорили без устали, строили планы, заранее восхищались предстоящим наслаждением провести целое лето на поле природы. Все это казалось таким заманчивым и сказочным для не избалованных радостями жизни детей, что многие воспитанницы отказались от летнего отпуска к родным и вместе с «сиротами» с восторгом устремились на «приютскую» дачу.
Васса вытянулась еще больше и еще как будто стала костлявее и угловатее… Но еще худее и бледнее Вассы стала Соня Кузьменко. Эта — настоящая монашка. Желтая, изнуренная, она бредит обителью, постится по средам и пятницам, не
говоря уже
о постах, до полуночи простаивает на молитве. Еще больше
девочек изменилась Павла Артемьевна, оставившая их для новых среднеотделенок.
Девочка успела рассказать все это, сползая с нар и стоя теперь вся трепещущая, испуганная и взволнованная перед Игорем и Милицей. Огромные, разлившиеся во весь глаз, зрачки её
говорили о том ужасе, который только что пережило это юное создание. A откуда-то снизу, из-под пола, доносились глухие, протяжные стоны. Очевидно, то стонал раненый старик-дед.
Сегодня она чувствует сама начало своего выздоровления… Ей лучше, заметно лучше, так пусть же ей дадут
говорить…
О, как она несчастна! Она слабенькая, ничтожная, хрупкая
девочка и больше ничего. A между тем, y нее были такие смелые замыслы, такие идеи! И вот, какая-то ничтожная рана, рана навылет шальной пулей и она уже больна, уже расклеилась по всем швам, и должна лежать недели, когда другие проливают свою кровь за честь родины. Разве не горько это, разве не тяжело?
В девять часов, когда фрейлейн, послав свое обычное «gute Nacht» лежащим в постелях
девочкам, спустила газ и, побродив бесшумно по чуть освещенному дортуару, скрылась из него, меня охватил страх за Нину, которая еще раз до спуска газа подтвердила свое решение во что бы то ни стало проверить, правду ли
говорят о лунатике институтки.