Приютки
1907
Глава шестнадцатая
Однажды, за две недели до Рождества, когда все три отделения приюта при свете висячих ламп (день выдался особенно тусклый, темный) и под неустанное покрикивание всем и всегда недовольной Павлы Артемьевны прилежно работали, заготовляя рождественские подарки для попечителей и начальства, широко распахнулась дверь рабочей комнаты, и приютский сторож торжественно возвестил во весь голос:
— Ее превосходительство баронесса Софья Петровна пожаловали!..
И все сразу засуетились и заволновались при этой вести… В рабочей поднялась неописуемая суета. Девушки и девочки стремительно повскакали со своих мест и спешно стали приводить в порядок свои платья и волосы.
— Баронесса пожаловала! Баронесса! — перелетало с одного края комнаты на другой.
Наказанные — а таковых набиралось немало за время рукодельных часов Павлы Артемьевны, — не решаясь отойти от печки, где стояли «на часах», по выражению воспитанниц, робко напомнили о себе жалобными, полными мольбы голосами:
— Баронесса приехала! Простите, ради бога, Павла Артемьевна!
— Ради Софьи Петровны только! — буркнула им в ответ Пашка, и «часовые» получили желанное прощение.
Баронесса Софья Петровна Фукс, главная попечительница и благодетельница N-ского ремесленного приюта, была всегда Желанной гостьей в этих скучных казенных стенах. Желанной и редкой. Баронесса Фукс, богатая, независимая вдова генерала, большую часть своей жизни проводила за границей со своей единственной дочерью, маленькой Нан, переименованной так по желанию матери из более обыкновенного имени Анастасии.
И теперь баронесса Софья Петровна пожаловала сюда после пятимесячного отсутствия из Петербурга. Баронессу буквально боготворило все население N-ского приюта.
Ее приезды были чудесным праздником в приютских стенах. Не говоря уже о ласковом, нежном обращении с воспитанницами, не говоря о бесчисленных коробах с лакомствами, жертвуемых баронессой «своим девочкам», как она называла приюток, сама личность Софьи Петровны была окружена каким-то исключительным обаянием, так сильно действующим на впечатлительные натуры детей.
Веселая, жизнерадостная, моложавая, она обладала драгоценной способностью, уменьем покорять людские сердца вообще, а детские в частности.
Баронесса вошла как раз в ту минуту, когда отрывистым, строгим шепотом Павла Артемьевна приказала лучшим рукодельницам разложить на видном месте их работы.
Эти лучшие рукодельницы были Васса и Дорушка, с редким для таких маленьких девочек искусством вышившие подушку для дивана; среднеотделенки Феничка Клементьева и Катя Шорникова сделали удивительные метки на батистовые платки, а старшие, заготовлявшие тончайшее белье на продажу, все вышитое гладью с удивительными строчками и швами, похожими легкостью и воздушностью своей на мечту.
Но лучшей рукодельницей во всем приюте считалась Паланя, «цыганка»… Перед нею в пяльцах была растянута великолепно исполненная полоса английского шитья, наложенного на клеенку. Хитрый, замечательно искусно выполненный рисунок белым шелком по французскому батисту не мог не восхищать «понимающую» публику, знатоков дела. Паланя сама великолепно сознавала цену подобной работе и очень гордилась ею. Она с особенной тщательностью разгладила пальцами прошивку и загоревшимися глазами любовалась ею.
— Вот ужо посмотрит Софья Петровна, похвалит небось, — мелькало в черноволосой головке «цыганки».
Точно солнце бесчисленными своими лучами прорезало ненастье декабрьского утра и заиграло в большой рабочей комнате N-ского приюта… Чем-то свежим, радостным и счастливым пахнуло с порога.
В дверях залы подле близоруко щурившейся начальницы стояла стройная, тоненькая, изящная, как французская статуэтка, нарядно, почти роскошно одетая дама в синем шелковом платье и в огромной шляпе со страусовыми перьями на голове. Из-под широких полей шляпы весело улыбалось, сияя бесчисленными ямочками, красивое, совсем еще молодое лицо. Огромные бриллианты в ушах, золотые часы на массивной цепочке, масса драгоценных браслетов и колец — все это еще более подчеркивало изысканность и роскошь туалета вновь прибывшей. Подле нее находилась другая фигурка, гораздо менее изящная, некрасивая и неуклюжая в одно и то же время.
Дочь баронессы Нан являлась полной противоположностью ее матери. Худая, тонкая, высокая, почти одного роста с матерью, несмотря на свои одиннадцать лет, юная баронесса походила на покойного своего отца-барона. У нее были такие же белобрысые волосы, худое, тонкое, некрасивое лицо с длинным птичьим носом, тонкими губами и умным, чересчур проницательным для ребенка взглядом маленьких с беловатыми ресницами глаз.
За Нан и ее матерью, казавшеюся скорее сестрой своей дочери, теснились надзирательницы, нянька Варвара и неожиданно вызванный начальницей по случаю торжественного приезда попечительницы Онуфрий Ефимович Богоявленский.
— Здравствуйте, милушки, здравствуйте, крошки мои! Душечки! Клопики! Пичужечки! Рыбоньки! Здравствуйте, мои пыжички, канареички, пташечки мои холосые! — зазвучал, переливаясь на десяток нежнейших интонаций, и без того нежный и звонкий, как серебряный колокольчик, голос баронессы. И она протягивала вперед свои так и сверкающие драгоценными каменьями руки.
— Здравствуйте, Софья Петровна! — хором радостных веселых голосов крикнули в ответ дети.
Баронесса раз и навсегда приказала называть себя по имени-отчеству, без всяких прибавлений титула и наименований «благодетельницы», так распространенных в приюте.
— Как поживаете, рыбки мои? Где моя Любаша? Феничка где? — быстро обегая ряды заалевшихся от радости воспитанниц глазами, спрашивала баронесса.
Ее «любимицы» выступили вперед. Хорошенькая Любочка Орешкина по-детски бросилась в раскрытые объятия Софьи Петровны и, прижавшись к ней, стала ласкаться, как котенок, к нарядной красивой попечительнице.
Степенным шагом, как взрослая, улыбающаяся миловидная Феничка приблизилась к Софье Петровне и, быстро нагнувшись, прильнула к ее руке.
Это послужило как бы сигналом для других.
Вся толпа больших и маленьких девочек ринулась вперед и окружила баронессу. Та едва успела опуститься на первый попавшийся стул, как все вокруг нее уже запестрело серыми платьями и розовыми полосатыми передниками. Сидели на скамейках около, стояли сзади, спереди, на коленях, на корточках у ног всеобщей любимицы. Несколько бритых шариков-головенок прильнуло к коленям Софьи Петровны. Тонкие унизанные кольцами пальцы попечительницы, ее выхоленные, розовые ладони ласкали эти круглые головенки, а нежный, почти детский голосок звенел на всю рабочую комнату, не переставая:
— Ну, птички, ну, рыбки мои! Ну, пичужечки милые, что поделывали без меня? Феничка, плутишка моя! Сколько книжек проглотила, пока я пять месяцев за границей была? А ты, Любаша, как в рукоделиях преуспеваешь? Маруся Крымцева! Кра-са-ви-ца по-прежнему? Все цветешь, как роза, прелесть моя! А Паланя? Цыганочка черноокая! Все в рукоделии преуспеваешь? Оня Лихарева, башибузук ты этакий! Толстеет все и свежеет, шалунишка этакая! А Дорушка, где наша умница-разумница? Не вижу Дорушки!
— Тут я, Софья Петровна! — И маленькая фигурка стрижки с трудом протискалась вперед.
— А у нас новенькая, Софья Петровна! «Деревенскую» привезли, Дуней Прохоровой звать! Ма-а-лень-кая! С августа уж! — запищали со всех сторон младшеотделенки.
— Как же, как же, знаю! Мне Екатерина Ивановна, милая наша, писала о ней. А где она — новенькая эта? Дуняшей зовут, говорите? Где ты, Дуняша? — зазвучал еще нежнее, еще мелодичнее голосок попечительницы.
— Дуня! Дуняша! Дунятка! Прохорова! К Софье Петровне ступай! Софья Петровна Дуню Прохорову требует! — заливались кругом детские голоса.
Разделилась толпа воспитанниц, и голубоглазая, белокурая девочка, смущенная и испуганная, очутилась перед лицом нарядной барыни в огромной шляпе.
— Ах, душенок какой! Ах, ты прелесть моя! Пташечка! Букашечка! Червячок ты мой тоненький! — восторгалась баронесса и душистой рукою потрепала по щечке взволнованную Дуню.
— Она уже привыкла немного, не такой дичок, как раньше! А вначале беда с ней была, — докладывала начальница попечительнице. — Теперь и басни знает! Елена Дмитриевна, заставьте их прочесть басни в лицах!
Красная и не менее детей взволнованная, горбатенькая надзирательница вынырнула из-за спин взрослых приюток.
— Сейчас! Сейчас! — засуетилась она и, пристально оглядев свое маленькое стадо, крикнула веселым, приподнятым голосом: — Дорушка Иванова, Соня Кузьменко и ты, Дуняша. Ну-ка, дети, басню «Ворона и Лисица». Ты, Дора, за лисицу, Дуняша за ворону, а Соня самую басню. Начинайте, ребятки, позабавьте Софью Петровну! Она вас любит и лелеет! Отплатите ей посильно, порадуйте ее!
Три маленькие стрижки выстроились чинно в ряд. И сложив ручонки «коробочками» поверх пестрых фартуков, впились глазенками в баронессу.
— Вороне где-то бог послал кусочек сыру, — начала, отчеканивая каждое слово. Соня Кузьменко. Плавно, без малейшей запинки потекло содержание басни… Заговорила с неподражаемым комизмом лисица-Дорушка, и это послужило сигналом к смеху. Что-то забавное было в манере передавать слова хитрой лисы у Дорушки, и нельзя было не хохотать, слушая девочку. Когда же молчавшая до сих пор Дуня неожиданно взмахнула руками, как крыльями, и «каркнула во все воронье горло», баронесса, начальство и девочки громко расхохотались во весь голос. Крепко расцеловав исполнительниц, Софья Петровна пожелала послушать еще декламацию приюток.
Ее любимица Любочка с Вассой Сидоровой и с малюткой Чурковой прочли «Лесного царя», причем болезненная, слабенькая Оля Чуркова для своих восьми лет прекрасно изобразила волнение и страх больного мальчика, сына путника. Баронесса расцеловала, одобрив и это трио. Потом благодарила сияющую тетю Лелю за ее плодотворные занятия с малютками.
На смену явилось пение. Фимочка протискался вперед, поднял неразлучный с ним камертон и дал ноту.
— Был у Христа-Младенца сад… — запели соединенным хором старшие, средние и маленькие прелестную наивно-трогательную легенду Чайковского.
И много роз взрастил Он в нем…
Он трижды в день их поливал,
Чтоб сплесть венок себе потом.
Когда же розы расцвели,
Детей еврейских созвал Он.
Они сорвали по цветку,
И сад был весь опустошен.
Красиво, звучно и мелодично звучали низкие грудные голоса старших, высоко звенели еще не установившиеся средних, и колокольчиками заливались малыши. Если кому-нибудь приходилось сфальшивить, Фимочка бросал искрометный взор на преступницу и шипел как змей, дирижируя камертоном. Кончили тихим, обворожительным пиано, исполненным благоговения.
— Как ты сплетешь себе венок?
В твоем саду нет больше роз!
— Вы позабыли, что шипы
Остались мне, — сказал Христос.
И из шипов они сплели
Венок колючий для Него,
И капли крови вместо роз
Чело украсили Его.
Совсем-совсем чуть слышно растаяла мелодия. И воцарилась минутная тишина.
— Но они поют, как ангелы! Маленькие волшебницы! Что они сделали со мной! Я плачу! плачу! — восторженным замирающим голосом говорила баронесса и прикладывала батистовый платок к своим влажным глазам.
На некрасивом умном личике Нан тоже примечалось волнение… Белые брови сдвинулись, длинные большие зубы прикусили нижнюю губу. Она смотрела в окно и, казалось, была Далека от окружающей ее обстановки.
— Ангелы! Ангелы! — шепнула Софья Петровна — И подумать только, что многие из них принуждены будут принять места домашней прислуги, жить в грязи, исполнять черную работу. О! — совсем тихо заключила она.
— Ваше превосходительство, — польщенный похвалою попечительницы, высунулся вперед Фимочка, — новую Херувимскую не желаете ли прослушать?
— О, пойте! Пойте! — восторженно произнесла баронесса. — Я как на небесах!
Фимочка задал тон, ударив камертоном о левую руку, и хор запел Херувимскую… За Херувимской проследовал еще целый ряд других песен, духовных и светских, и все закончилось «славой», посвященной желанной, дорогой гостье.
Баронесса улыбалась, счастливая, удовлетворенная… У Нан по-прежнему были сдвинуты брови. Начальница щурилась добрыми близорукими глазами и в такт пению все время отбивала ногой.
Пылающие румянцем волнения за своих питомниц воспитательницы сияли и улыбались, улыбались и сияли без конца.
После пения Павла Артемьевна выступила вперед:
— Софья Петровна, не откажите взглянуть на работы воспитанниц.
Розовые щеки удивительно моложавой попечительницы порозовели еще больше. Она до безумия любила всю эту смесь тончайшего батиста и прошивок, рисунки гладью, тонкие строчки на нежном, как паутинка, белье. Быстро приложив к глазам черепаховую лорнетку, она устремилась к рабочим столам, увлекая за собою Нан.
Вот перед нею работы малышей-стрижек. Косыночки, фартуки, юбочки, сшитые еще неискусными детскими ручонками, все это малозанятные для блестящей светской барыни вещицы… Дальше! Дальше…
Но что это? Глаза баронессы широко раскрылись от удовольствия… Пред нею чудесная атласная подушка с вышитой на ней по зеленому фону, изображающему воду, белой водяной лилией. Подбор красок и теней шелка изумителен. Лилия как живая.
— Какая прелесть! Неужели это сделали мои крошки! — и Софья Петровна окинула недоверчивым взглядом теснившихся к ней стрижек.
— Но кто же? Кто же? — допытывалась она.
Пунцовая от счастья, выступила вперед костлявая Васса.
— Лилию я вышивала, Софья Петровна, а воду Дорушка.
— Рыбки мои! — Одним широким движением баронесса обвила головки Вассы и выглянувшей следом за ней Дорушки и обеих прижала к груди…
— Пташеньки! Пичуженьки! Рыбки мои золотые! — приговаривала она, лаская девочек. — Такие крошки и так могли, так сумели исполнить работу, дивно, бесподобно, прелестно!
И она гладила без конца две черненькие головки, прильнувшие к ее душистому платью, и целовала то один, то другой эти гладенькие живые шары.
Дорушка довольно спокойно принимала эти ласки, в то время как Васса вся таяла от чувства удовлетворенного тщеславия. «Моя работа лучше всех! Я моложе всех других хороших работниц!» — пело и ликовало в глубине души Вассы, и она готова была вместе с душистыми ручками баронессы расцеловать и свою прелестную лилию.
И вдруг…
Что это?
Перед баронессой стоит смуглая Паланя и двумя пальцами, как самую хрупкую вещь, держит свою драгоценную вышивку, вынутую из пялец.
Лорнет снова у глаз Софьи Петровны. Она с удвоенным вниманием впивается в работу. Как тонкий знаток, баронесса Может понять и оценить всю искусную сложность и умопомрачительную трудность такой работы.
— Паланя! Душка моя! Да неужели это ты сама? — допытывается у девочки Софья Петровна.
— Сама! — с тихой гордостью проронила цыганка.
— Но ведь этому цены нет! Ведь это такая роскошь! Ведь это лучшее, что я видела до сих пор в этой комнате. Паланя, птичка моя, ты волшебница! Ничего подобного не ожидала! — восторгалась Софья Петровна и, совершенно забыв про Дору и Вассу, обняла и расцеловала несколько раз подряд смуглую Паланю. Потом она вынула из кожаной изящной сумочки миниатюрное портмоне, достала из него новенький золотой пятирублевик и вложила его в смуглую ладонь Палани. — Вот тебе за твою работу, умница. В четырнадцать лет с небольшим быть такой мастерицей — да это чудо, настоящее чудо, милка моя! Господь с тобою, — совсем растроганным голосом проговорила она.
— Ну, а теперь дети мои, в столовую, ваша Софья Петровна хочет знать, чем вас кормят, — веселым тоном обращаясь уже ко всем приюткам, крикнула баронесса.
— Ну, детки, кто скорее добежит туда? А? — добавила она шаловливо и, подобрав юбки, шурша шелками и перебирая изящными ножками в лакированных туфлях и ажурных чулках, Софья Петровна с легкостью молоденькой девушки кинулась из рабочей.
Огромная толпа больших и маленьких девочек со смехом и взвизгиванием бросилась за нею. Начальство поспешило тоже в столовую. За ним надзирательницы, няньки. Комната опустела.
Одна только небольшая фигурка, незаметно шмыгнув за столы, осталась в рабочей.
Бледная, как смерть, Васса Сидорова смотрела вслед уходившим.
Крепко стиснув зубы, нахмурив брови и блестя загоревшимися глазами, девочка с ненавистью перевела глаза на небрежно брошенную вышивку Палани, и самый образ Палани, насмешливый и торжествующий, как живой встал в ее воображении. С того самого вечера, когда лукавая шалунья-«цыганка» так ловко провела Вассу и высмеяла ее перед всем отделением, уязвленная в своем самолюбии, Васса не имела покоя… Она возненавидела «цыганку» за проделанную с нею, Вассой, там в среднеотделенском дортуаре шутку. Но до сих пор эту ненависть десятилетняя девочка умела затаить в себе. Сегодня же новый прилив злобы против ненавистной Пашки сжег дотла завистливую и ожесточенную душу Вассы.
И золотой, подаренный баронессой ее счастливой сопернице, и ласки, щедро расточаемые мастерице Палане попечительницей, и всеобщий восторг, вызванный действительно искусной работой «цыганки», — все это озлобляло Вассу, населяло ее сердце непримиримой завистью и враждой. А тут еще, как назло, белоснежная полоска, хитро вышитая гладью английского вышиванья, Паланина работа дразнила ее взор…
Какой-то глухой внутренний голос нашептывал в оба уха девочке:
— Если бы не она, не эта Паланька большеглазая, ты бы, несмотря на малые годы, стала бы первой в рукодельной!
И умолкая на мгновенье, голос зашептал снова:
— Сейчас это еще можно исправить. Уничтожь, брось, спрячь куда-нибудь Паланину «полоску», и твоя подушка будет на первом месте.
Васса вздрогнула с головы до ног от одной этой мысли. Побледнела еще больше, потом снова вся залилась ярким, багровым румянцем. Сердце ее забилось, как пойманная пташка в клетке… Глаза вспыхнули, ярче, острее…
Капельки пота выступили на лбу. Она колебалась минуту, другую… И вдруг, неожиданно для самой себя, схватила со стола вышивку Палани, вместе с нею метнулась к топившейся печи в дальний угол комнаты. Открыть дверцу и бросить в огонь ненавистную работу своего врага было для Вассы делом одной минуты.
Когда злополучная вышивка Палани вспыхнула и занялась с обоих концов, на худом птичьем личике Вассы мелькнуло злорадно-удовлетворенное выражение. Черные глаза девочки заискрились злым огоньком.
— Вот и ладно… Вот и у праздника! Ну-ка, гадалка Паланя! Небось не нагадала для своей работы судьбы! — и быстро захлопнув печную заслонку, Васса бесшумно на цыпочках выскочила в коридор.