Неточные совпадения
— Константин Дмитрич, — сказала она ему, — растолкуйте мне, пожалуйста, что такое значит, — вы всё это знаете, — у нас в Калужской деревне все мужики и все
бабы всё пропили, что у них было, и теперь ничего нам не
платят. Что это значит? Вы так хвалите всегда мужиков.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он
плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна
баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Паратов. Очень просто, потому что если мужчина
заплачет, так его
бабой назовут, а эта кличка для мужчины хуже всего, что только может изобресть ум человеческий.
—
Плачет и
плачет! — удивленно, весело воскликнул Николай, строгая ножом длинную палку. —
Баба даже не способна столько
плакать!
— А — не буде ниякого дела с войны этой… Не буде. Вот у нас, в Старом Ясене, хлеб сжали да весь и сожгли, так же и в Халомерах, и в Удрое, — весь! Чтоб немцу не досталось. Мужик
плачет,
баба —
плачет. Что
плакать? Слезой огонь не погасишь.
А между тем заметно было, что там жили люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет
баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок с водой; за стеной
плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос
бабы: трудно было распознать,
плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов.
— Я ничего не требую от тебя… Понимаешь — ничего! — говорила она Привалову. — Любишь — хорошо, разлюбишь — не буду
плакать… Впрочем, часто у меня является желание задушить тебя, чтобы ты не доставался другой женщине. Иногда мне хочется, чтобы ты обманывал меня, даже бил… Мне мало твоих ласк и поцелуев, понимаешь? Ведь русскую
бабу нужно бить, чтобы она была вполне счастлива!..
Они повергались пред ним,
плакали, целовали ноги его, целовали землю, на которой он стоит, вопили,
бабы протягивали к нему детей своих, подводили больных кликуш.
У другой
бабы, молодой женщины лет двадцати пяти, глаза были красны и влажны, и все лицо опухло от
плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить и закрылась рукавом…
— Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его.
Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына! — При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. — Что, Иван, ты не боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань
плакать! домой приедем! Приедем домой — мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет...
В зале делалось душно, особенно когда зажгли лампы. Свидетелям не было конца. Все самые тайные подвиги Полуянова выплывали на свет божий. Свидетельствовала крестьяне, мещане, мелкие и крупные купцы, какие-то бабы-торговки, — все это были данники Полуянова, привыкшие ему
платить из года в год. Страница за страницей развертывалась картина бесконечного сибирского хищения. Многое Полуянов сам забыл и с удивлением говорил...
— Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит
баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и
заплачет. Ну-ка, угадай?
За Суслоном рассажались по Ключевой такие села, как Роньжа, Заево, Бакланиха. Некоторые избы уже пустовали, — семьи разбрелись, как после пожара. Михей Зотыч купил муки у попа Макара и раздавал фунтами и просто пригоршнями.
Бабы так и рвали с причитаньем и
плачем.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная
баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла,
плакала...
В одной избе без мебели, с темною унылою печью, занимавшею полкомнаты, около бабы-хозяйки
плакали дети и пищали цыплята; она на улицу — дети и цыплята за ней.
— Что мужики, что
бабы — все точно очумелые ходят. Недалеко ходить, хоть тебя взять, баушка. Обжаднела и ты на старости лет… От жадности и с сыном вздорила, а теперь оба
плакать будете. И все так-то… Раздумаешься этак-то, и сделается тошно… Ушел бы куда глаза глядят, только бы не видать и не слыхать про ваши-то художества.
— Я?.. Как мне не
плакать, ежели у меня смертный час приближается?.. Скоро помру. Сердце чует… А потом-то што будет? У вас, у
баб, всего один грех, да и с тем вы не подсобились, а у нашего брата мужика грехов-то тьма… Вот ты пожалела меня и подошла, а я што думаю о тебе сейчас?.. Помру скоро, Аглаида, а зверь-то останется… Может, я видеть не могу тебя!..
—
Баб наймовать приехал, — объяснял солдат родителю, — по цалковому поденщину буду
платить, потому никак невозможно — горит пшеница у Груздева. Надо будет ему подсобить.
Народ в самом деле был в волнении: тут и там стояли кучки, говорили, кричали между собою. Около зарубившегося плотника стояли мужики и
бабы, и последние выли и
плакали.
Вихров вошел в этот загородок и поцеловал крест, стоящий на могиле отца; и опять затянулась: вечная память, и опять мужики и
бабы начали
плакать почти навзрыд. Наконец, и лития была отслужена.
Этот — грамотный, расторопный и жуликоватый с быстрым складным говорком — не был ли он раньше в половых?» И видно было также, что их действительно пригнали, что еще несколько дней тому назад их с воем и причитаниями провожали
бабы и дети и что они сами молодечествовали и крепились, чтобы не
заплакать сквозь пьяный рекрутский угар…
— Иду я, ваше благородие, в волостное — там, знашь, всех нас скопом в работу продают; такие есть и подрядчики, — иду я в волостное, а сам горько-разгорько
плачу: жалко мне, знашь, с бабой-то расставаться. Хорошо. Только чую я, будто позаде кто на телеге едет — глядь, ан это дядя Онисим."Куда, говорит, путь лежит?"
И полеводство свое он расположил с расчетом. Когда у крестьян земля под паром, у него, через дорогу, овес посеян. Видит скотина — на пару ей взять нечего, а тут же, чуть не под самым рылом, целое море зелени. Нет-нет, да и забредет в господские овсы, а ее оттуда кнутьями, да с хозяина — штраф. Потравила скотина на гривенник, а штрафу — рубль."Хоть все поле стравите — мне же лучше! — ухмыляется Конон Лукич, — ни градобитиев бояться не нужно, ни
бабам за жнитво
платить!"
Тем это дело и кончилось, но в эту же самую ночь приходит ко мне в видении этот монах, которого я засек, и опять, как
баба,
плачет.
Липочка! Липа! Ну, будет! Ну, перестань! (Сквозь слезы.) Ну, не сердись ты на меня (
плачет)…
бабу глупую… неученую… (
Плачут обе вместе.) Ну, прости ты меня… сережки куплю.
— Вот люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и
плакал, как
баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал.
— Нет, она не посылала за вами, она хочет
бабу, простую
бабу, чтобы меня не обременять расходами, но не беспокойтесь, я
заплачу.
Сидит в углу толсторожая торговка Лысуха,
баба отбойная, бесстыдно гулящая; спрятала голову в жирные плечи и
плачет, тихонько моет слезами свои наглые глаза. Недалеко от нее навалился на стол мрачный октавист Митропольский, волосатый детина, похожий на дьякона-расстригу, с огромными глазами на пьяном лице; смотрит в рюмку водки перед собою, берет ее, подносит ко рту и снова ставит на стол, осторожно и бесшумно, — не может почему-то выпить.
Когда я принес солдату хлеба, мяса и водки, он сидел на койке, покачивался взад и вперед и
плакал тихонько, всхлипывая, как
баба. Поставив тарелку на столик, я сказал...
Прибежал хозяин, приплыла его жена, и начался дикий скандал: все трое наскакивали друг на друга, плевались, выли, а кончилось это тем, что, когда
бабы разошлись
плакать, хозяин сказал мне...
Я хошь и солдат, ну, стало мне жалко глупых этих людей:
бабы, знаешь,
плачут, ребятишки орут, рожи эти в крови — нехорошо, стыдно как-то!
Генерал, когда что ему не нравилось, ни перед кем не стеснялся: визжал, как
баба, ругался, как кучер, а иногда, разорвав и разбросав по полу карты и прогнав от себя своих партнеров, даже
плакал с досады и злости, и не более как из-за какого-нибудь валета, которого сбросили вместо девятки.
В ином месте
баба, сама еле держась на ногах, с
плачем и руганью тащила домой за рукав упиравшегося, безобразно пьяного мужа…
В вечеру хозяин вернулся с рыбной ловли и, узнав, что ему будут
платить за квартиру, усмирил свою
бабу и удовлетворил требованиям Ванюши.
— Да что, прокурор-то
платит вам, что ли, так уж густо, что вы не могли
бабы его оставить на минуту, когда с моей дочерью чуть смерть не приключилась?
— И то, батюшка, я и сама так-то мерекаю… О-ох!.. Лепешечек напеку ему, сердечному… о-о-ох! — заботливо прошептала тетка Анна, утирая рукавом слезы и вздыхая в несколько приемов, как вздыхают обыкновенно
бабы, которые долго и горько
плакали.
— Полно, говорю! Тут хлюпаньем ничего не возьмешь! Плакалась
баба на торг, а торг про то и не ведает; да и ведать нет нужды! Словно и взаправду горе какое приключилось. Не навек расстаемся, господь милостив: доживем, назад вернется — как есть, настоящим человеком вернется; сами потом не нарадуемся… Ну, о чем плакать-то? Попривыкли! Знают и без тебя, попривыкли: не ты одна… Слава те господи! Наслал еще его к нам в дом… Жаль, жаль, а все не как своего!
Тут была и оборванная, растрепанная и окровавленная крестьянская женщина, которая с
плачем жаловалась на свекора, будто бы хотевшего убить ее; тут были два брата, уж второй год делившие между собой свое крестьянское хозяйство и с отчаянной злобой смотревшие друг на друга; тут был и небритый седой дворовый, с дрожащими от пьянства руками, которого сын его, садовник, привел к барину, жалуясь на его беспутное поведение; тут был мужик, выгнавший свою
бабу из дома за то, что она целую весну не работала; тут была и эта больная
баба, его жена, которая, всхлипывая и ничего не говоря, сидела на траве у крыльца и выказывала свою воспаленную, небрежно-обвязанную каким-то грязным тряпьем, распухшую ногу…
Горбатая и седая женщина с лицом бабы-яги и жесткими серыми волосами на костлявом подбородке стоит у подножия статуи Колумба и —
плачет, отирая красные глаза концом выцветшей шали. Темная и уродливая, она так странно одинока среди возбужденной толпы людей…
— Молчи уж, глупая ты
баба! Вот было бы о чем
плакать! Померла одна диты́на, то, может, другая будет. Да еще, пожалуй, и лучшая, эге! Потому что та еще, может, и не моя была, я же таки и не знаю. Люди говорят… А это будет моя.
— А с чего ж мне, — Роман ему отвечает, —
плакать? Даже, пожалуй, это нехорошо бы было. Приехал ко мне милостивый пан поздравлять, а я бы таки и начал реветь, как
баба. Слава богу, не от чего мне еще
плакать, пускай лучше мои вороги
плачут…
Во многих лавках и закрытых клетках пели соловьи, знаменитые курские соловьи, за которых любители
платили сотни рублей. На развале — пряники, изюм, чернослив, шептала, урюк горами высились. Гармонисты, песенники, рожечники, гусляры — повсюду. Около материй толпились
бабы в паневах, сарафанах и платках и модные дамы-помещицы. Коридор и полы лавок были мягки от свежего душистого сена и травы — душистой мяты и полыни.
Беседы дяди Петра напоминали Евсею материны сказки; кузнец тоже, должно быть, видел в огне горна и чертей, и бога, и всю страшную человеческую жизнь, оттого он и
плакал постоянно. Евсей слушал его речи, легко запоминал их, они одевали его сердце в жуткий трепет ожидания, и в нём всё более крепла надежда, что однажды он увидит что-то не похожее на жизнь в селе, на пьяных мужиков, злых
баб, крикливых ребятишек, нечто ласковое и серьёзное, точно церковная служба.
Когда это было, что они с Сашей смотрели, как по базару гонят бородатых запасных и ревут
бабы с детьми, и Елена Петровна
плакала и куда-то рвалась, а Саша дергал ее за руку и говорил плачущим голосом: мамочка, не надо!
— Вы говорите — у вас вера, — сказал дьякон. — Какая это вера? А вот у меня есть дядька-поп, так тот так верит, что когда в засуху идет в поле дождя просить, то берет с собой дождевой зонтик и кожаное пальто, чтобы его на обратном пути дождик не промочил. Вот это вера! Когда он говорит о Христе, так от него сияние идет и все
бабы и мужики навзрыд
плачут. Он бы и тучу эту остановил и всякую бы вашу силу обратил в бегство. Да… Вера горами двигает.
Бабы причитали и
плакали.
Старик, задыхаясь от усталости и тревоги, бежал около двух верст до площади, где стоят извозчики. Облитый потом, он сел на дрожки и велел везти себя в врачебную управу. Не глядя, что вынул из кармана, он дал извозчику монету и вбежал в сени.
Баба и старуха сидели на окне. Старуха
плакала.
Фабрика перестала работать, молодёжь, засучивая рукава рубах, бросилась в город, несмотря на уговоры Мирона и других разумных людей, несмотря на крики и
плач баб.
У этой
бабы он нанимал угол под лестницей, но
платить за «квартиру» ему было нечем, и он
платил веселыми шутками, игрою на гармонике, трогательными песнями; когда он, тенорком, напевал их, в глазах его сияла усмешка.
Баба Галкина в молодости была хористкой оперы, она понимала толк в песнях, и нередко из ее нахальных глаз на пухлые, сизые щеки пьяницы и обжоры обильно катились мелкие слезинки, она сгоняла их с кожи щек жирными пальцами и потом тщательно вытирала пальцы грязным платочком.