Неточные совпадения
Автор
не менее, нежели кто-нибудь, признает необходимость специальных исследований; но ему кажется, что от времени до времени необходимо также обозревать содержание науки с общей точки зрения; кажется, что если важно собирать и исследовать факты, то
не менее важно и стараться проникнуть в смысл их.
Мы все признаем высокое значение истории искусства, особенно истории поэзии; итак,
не могут
не иметь высокого значения и вопросы о том, что такое искусство, что такое поэзия.
Оно высказывает только, что в тех разрядах предметов и явлений, которые могут достигать красоты, прекрасными кажутся лучшие предметы и явления; но
не объясняет, почему самые разряды предметов и явлений разделяются на такие, в которых является красота, и другие, в которых
мы не замечаем ничего прекрасного.
Еще более такого разнообразия типов красоты в человеке, и
мы даже никак
не можем представить себе, чтобы все оттенки человеческой красоты совмещались в одном человеке.
Ощущение, производимое в человеке прекрасным, — светлая радость, похожая на ту, какою наполняет
нас присутствие милого для
нас существа (Я говорю о том, что прекрасно по своей сущности, а
не по тому только, что прекрасно изображено искусством; о прекрасных предметах и явлениях, а
не о прекрасном их изображении в произведениях искусства: художественное произведение, пробуждая эстетическое наслаждение своими художественными достоинствами, может возбуждать тоску, даже отвращение сущностью изображаемого.).
Но это «что-то» должно быть нечто чрезвычайно многообъемлющее, нечто способное принимать самые разнообразные формы, нечто чрезвычайно общее; потому что прекрасными кажутся
нам предметы чрезвычайно разнообразные, существа, совершенно
не похожие друг на друга.
Мигрень, как известно, интересная болезнь — и
не без причины: от бездействия кровь остается вся в средних органах, приливает к мозгу; нервная система и без того уже раздражительна от всеобщего ослабления в организме; неизбежное следствие всего этого — продолжительные головные боли и разного рода нервические расстройства; что делать? и болезнь интересна, чуть
не завидна, когда она следствие того образа жизни, который
нам нравится.
Вообще, худо сложенный человек — до некоторой степени искаженный человек; его фигура говорит
нам не о жизни,
не о счастливом развитии, а о тяжелых сторонах развития, о неблагоприятных обстоятельствах.
В лице
не нравится
нам «злое», «неприятное» выражение потому, что злость — яд, отравляющий нашу жизнь.
Не нужно подробно говорить и о том, что в растениях
нам нравится свежесть цвета и роскошность, богатство форм, обнаруживающие богатую силами, свежую жизнь. Увядающее растение нехорошо; растение, в котором мало жизненных соков, нехорошо.
Не есть ли предлагаемое
нами определение только переложением на обыкновенный язык того, что высказывается в господствующем определении терминологией) спекулятивной философии?
Определяя прекрасное как полное проявление идеи в отдельном существе,
мы необходимо придем к выводу: «прекрасное в действительности только призрак, влагаемый в нее нашею фантазиею»; из этого будет следовать, что «собственно говоря, прекрасное создается нашею фантазиею, а в действительности (или, [по Гегелю]: в природе) истинно прекрасного нет»; из того, что в природе нет истинно прекрасного, будет следовать, что «искусство имеет своим источником стремление человека восполнить недостатки прекрасного в объективной действительности» и что «прекрасное, создаваемое искусством, выше прекрасного в объективной действительности», — все эти мысли составляют сущность [гегелевской эстетики и являются в ней]
не случайно, а по строгому логическому развитию основного понятия о прекрасном.
Так, например, из определения «прекрасное есть жизнь» становится понятно, почему в области прекрасного нет отвлеченных мыслей, а есть только индивидуальные существа — жизнь
мы видим только в действительных, живых существах, а отвлеченные, общие мысли
не входят в область жизни.
[По гегелевской системе] чистое единство идеи и образа есть то, что называется собственно прекрасным; но
не всегда бывает равновесие между образом и идеею; иногда идея берет перевес над образом и, являясь
нам в своей всеобщности, бесконечности, переносит
нас в область абсолютной идеи, в область бесконечного — это называется возвышенным (das Erhabene); иногда образ подавляет, искажает идею — это называется комическим (das Komische).
В сущности эти два определения совершенно различны, как существенно различными найдены были
нами и два определения прекрасного, представляемые господствующею системою; в самом деле, перевес идеи над формою производит
не собственно понятие возвышенного, а понятие «туманного, неопределенного» и понятие «безобразного» (das Hässliche) [как это прекрасно развивается у одного из новейших эстетиков, Фишера, в трактате о возвышенном и во введении к трактату о комическом]; между тем как формула «возвышенное есть то, что пробуждает в
нас (или, [выражаясь терминами гегелевской школы], — что проявляет в себе) идею бесконечного» остается определением собственно возвышенного.
К сожалению, здесь
не место подвергать анализу идею «абсолюта», или бесконечного, и показывать настоящее значение абсолютного в области метафизических понятий; тогда только, когда
мы поймем это значение, представится
нам вся неосновательность понимания под возвышенным бесконечного.
Но и
не пускаясь в метафизические прения,
мы можем увидеть из фактов, что идея бесконечного, как бы ни понимать ее,
не всегда, или, лучше сказать, — почти никогда
не связана с идеею возвышенного.
Строго и беспристрастно наблюдая за тем, что происходит в
нас, когда
мы созерцаем возвышенное,
мы убедимся, что 1) возвышенным представляется
нам самый предмет, а
не какие-нибудь вызываемые этим предметом мысли; так, например, величествен сам по себе Казбек, величественно само по себе море, величественна сама по себе личность Цезаря или Катона.
Конечно, при созерцании возвышенного предмета могут пробуждаться в
нас различного рода мысли, усиливающие впечатление, им на
нас производимое; но возбуждаются они или нет, — дело случая, независимо от которого предмет остается возвышенным: мысли и воспоминания, усиливающие ощущение, рождаются при всяком ощущении, но они уже следствие, а
не причина первоначального ощущения, и если, задумавшись над подвигом Муция Сцеволы, я дохожу до мысли: «да, безгранична сила патриотизма», то мысль эта только следствие впечатления, произведенного на меня независимо от нее самым поступком Муция Сцеволы, а
не причина этого впечатления; точно так же мысль: «нет ничего на земле прекраснее человека», которая может пробудиться во мне, когда я задумаюсь, глядя на изображение прекрасного лица,
не причина того, что я восхищаюсь им, как прекрасным, а следствие того, что оно уже прежде нее, независимо от нее кажется мне прекрасно.
И потому, если бы даже согласиться, что созерцание возвышенного всегда ведет к идее бесконечного, то возвышенное, порождающее такую мысль, а
не порождаемое ею, должно иметь причину своего действия «а
нас не в ней, а в чем-нибудь другом.
Но, рассматривая свое представление о возвышенном предмете,
мы открываем, 2) что очень часто предмет кажется
нам возвышен,
не переставая в то же время казаться далеко
не беспредельным и оставаясь в решительной противоположности с идеею безграничности.
Так, Монблан или Казбек — возвышенный, величественный предмет: но никто из
нас не думает, в противоречие собственным глазам, видеть в нем безграничное или неизмеримо великое.
Что силы грозы кажутся
нам чрезвычайно превышающими наши собственные силы, это правда; но если явление представляется непреоборимым для человека, из этого еще
не следует, чтобы оно казалось
нам неизмеримо, бесконечно могущественным.
В природе
мы не видели ничего, прямо говорящего о безграничности; против заключения, выводимого отсюда, можно заметить, что «истинно возвышенное
не в природе, а в самом человеке»; согласимся, хотя и в природе много истинно возвышенного.
Счет так длинен, что,
не дошедши до конца,
мы уже теряемся в нем; окончив его, должны опять начинать, потому что
не могли сосчитать, и считаем опять безуспешно.
В самом деле, принимая определение «прекрасное есть жизнь», «возвышенное есть то, что гораздо больше всего близкого или подобного»,
мы должны будем сказать, что прекрасное и возвышенное — совершенно различные понятия,
не подчиненные друг другу и соподчиненные только одному общему понятию, очень далекому от так называемых эстетических понятий: «интересное».
Но, говоря о возвышенном, до сих пор
мы не касались трагического, которое обыкновенно признают высшим, глубочайшим родом возвышенного.
Случай уничтожает наши расчеты — значит, судьба любит уничтожать наши расчеты, любит посмеяться над человеком и его расчетами; случай невозможно предусмотреть, невозможно сказать, почему случилось так, а
не иначе, — следовательно, судьба капризна, своенравна; случай часто пагубен для человека — следовательно, судьба любит вредить человеку, судьба зла; и в самом деле у греков судьба — человеконенавистница; злой и сильный человек любит вредить именно самым лучшим, самым умным, самым счастливым людям — их преимущественно любит губить и судьба; злобный, капризный и очень сильный человек любит выказывать свое могущество, говоря наперед тому, кого хочет уничтожить: «я хочу сделать с тобою вот что; попробуй бороться со мною», — так и судьба объявляет вперед свои решения, чтобы иметь злую радость доказать
нам наше бессилие перед нею и посмеяться над нашими слабыми, безуспешными попытками бороться с нею, избежать ее.
Потому только, что, как бы ни было само по себе важно дело,
мы привыкли
не считать его важным, если оно совершается без сильной борьбы.
Так, дыхание важнее всего в жизни человека; но
мы не обращаем и внимания на него, потому что ему обыкновенно
не противостоят никакие препятствия; для дикаря, питающегося даром ему достающимися плодами хлебного дерева, и для европейца, которому хлеб достается только через тяжелую работу земледелия, пища одинаково важна; но собирание плодов хлебного дерева — «
не важное» дело, потому что оно легко; «важно» земледелие, потому что оно тяжело.
Итак,
не все важные по существенному значению своему дела требуют борьбы; но
мы привыкли называть важными только те из важных в сущности дел, которые трудны.
«Но общество? но другие люди? разве
не должен выдержать с ними тяжелую борьбу всякий великий человек?» Опять надобно сказать, что
не всегда сопряжены с тяжелою борьбою великие события в истории, но что
мы, по злоупотреблению языка, привыкли называть великими событиями только те, которые были сопряжены с тяжелою борьбою.
Правда,
мы могли бы
не забывать при этом, что и в наше время пишутся подобные романы (в пример укажем на большую часть диккенсовых).
Но
мы во всяком случае начинаем понимать, что земля
не место суда, а место жизни.
А если голос общества
не пробуждает ежеминутно нашей совести, то в самой большей части случаев она и
не проснется в
нас, или, проснувшись, очень скоро заснет.
Потому нельзя
не сказать, что трагическое
не всегда пробуждает в
нас идею необходимости и что вовсе
не в идее необходимости основание действия его на человека и сущность его.
Трагическое есть страдание или погибель человека — этого совершенно достаточно, чтобы исполнить
нас ужасом и состраданием, хотя бы в этом страдании, в этой погибели и
не проявлялась никакая «бесконечно могущественная и неотразимая сила».
Правда, что большая часть произведений искусства дает право прибавить: «ужасное, постигающее человека, более или менее неизбежно»; но, во-первых, сомнительно, до какой степени справедливо поступает искусство, представляя это ужасное почти всегда неизбежным, когда в самой действительности оно бывает большею частию вовсе
не неизбежно, а чисто случайно; во-вторых, кажется, что очень часто только по привычке доискиваться во всяком великом произведении искусства «необходимого сцепления обстоятельств», «необходимого развития действия из сущности самого действия»
мы находим, с грехом пополам, «необходимость в ходе событий» и там, где ее вовсе нет, например, в большей части трагедий Шекспира.
Но благоприятность случая
не только редка и мимолетна, — она вообще должна считаться благоприятностью только относительною: вредная, искажающая случайность всегда оказывается в природе
не вполне побежденною, если
мы отбросим светлую маску, накидываемую отдаленностью места и времени на восприятие (Wahrnehm ng) прекрасного в природе, и строже всмотримся в предмет; искажающая случайность вносит в прекрасную, по-видимому, группировку нескольких предметов много такого, что вредит ее полной красоте; мало того, эта вредящая случайность вторгается и в отдельный предмет, который казался
нам сначала вполне прекрасен, и
мы видим, что ничто
не изъято от ее владычества.
Если
мы сначала
не замечали недостатков, это проистекало из другой благоприятности случая — из счастливого расположения нашего духа, которое делало субъект способным видеть предмет с точки зрения чистой формы.
Надобно только ближе посмотреть на прекрасное в действительности, чтобы убедиться, что оно
не истинно прекрасно; тогда будет ясно, что
мы до сих пор только скрывали от себя очевидную истину.
Особенно прилагается это к ландшафтам: их равнины, горы, деревья ничего
не знают друг о друге; им
не может вздуматься соединиться в живописное целое; в стройных очерках и красках
мы их видим только потому, что сами стоим на том, а
не на другом месте.
Хорошо еще, что наш глаз —
не микроскоп, и простое зрение уже идеализирует предметы; иначе грязь и инфузории в чистейшей воде, нечистоты на нежнейшей коже разрушали бы для
нас всякую красоту.
Отдаленность во времени действует так же, как отдаленность в пространстве: история и воспоминание передают
нам не все мелкие подробности о великом человеке или великом событии; они умалчивают о мелких, второстепенных мотивах великого явления, о его слабых сторонах; они умалчивают о том, сколько времени в жизни великих людей было потрачено на одеванье и раздеванье, еду, питье, насморк и т. п.
Если бы, напр., в человеческой фигуре и
не было отпечатлено никаких искажающих случайностей на поверхности, то в основных формах непременно замечается
нами какое-нибудь нарушение пропорциональности.
Румор отвечает на это, что «природа
не отдельный предмет, представляющийся
нам под владычеством случая, а совокупность всех живых форм, совокупность всего произведенного природою, или, лучше сказать, сама производящая сила», — ей должен предаться художник,
не довольствуясь отдельными моделями.
Мы твердо убеждены, что ни один из художников, бравших ее моделью,
не мог перенести в свое произведение всех ее форм в том виде, в каком находил, потому что Виттория была отдельная красавица, а индивидуум
не может быть абсолютным; этим дело решается, более
мы не хотим и говорить о вопросе, который предлагает Румор.
Если она иногда переходит их, это бывает следствием
не внутреннего и натурального развития, а особенных обстоятельств, более или менее случайных и ненормальных (напр.,
мы особенно восторженно восхищаемся прекрасным, когда знаем, что скоро должны будем расстаться с ним, что
не будем иметь столько времени наслаждаться им, сколько
нам хотелось бы, и т. п.).
Мы впоследствии будем иметь случай говорить, как многое, даже вовсе
не первоклассное по красоте своей, удовлетворяет эстетическому чувству в действительности.
За одно какое-нибудь достоинство
мы прощаем произведению искусства сотни недостатков; даже
не замечаем их, если только они
не слишком безобразны.
Какова бы ни была первоначальная форма народных песен, но до
нас доходят они почти всегда искаженными, переделанными или растерзанными на куски; монотонность их также очень велика; наконец, есть во всех народных песнях механические приемы, проглядывают общие пружины, без помощи которых никогда
не развивают они своих тем; но в народной поэзии очень много свежести, простоты, — и этого довольно для нашего эстетического чувства, чтобы восхищаться народною поэзиею.