Неточные совпадения
Петра Михайлыча знали не только в городе и уезде, но, я думаю, и в половине губернии: каждый
день, часов в семь утра, он выходил из дома
за припасами на рынок и имел, при этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки, в котором из волокового окна [Волоковое окно — маленькое задвижное оконце, прорубавшееся в избах старинной постройки в боковых стенах.] выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил...
— Что делать, Петр Михайлыч! Позамешкался грешным
делом, — отвечал купец. — Что парнишко-то мой: как там у вас? — прибавлял он, уходя
за прилавок.
— Верно, по каким-нибудь
делам сюда приехали? — продолжала генеральша. Она сочла Калиновича
за приехавшего из Петербурга чиновника, которого ждали в то время в город.
Два брата Масляниковы, довольно богатые купцы, не дальше как на
днях,
деливши отцовское наследство, на площади, при всем народе, дрались и таскали друг друга
за волосы из-за вытертой батькиной енотовой шубы.
В четверг, который был торговым
днем в неделе, многие из учеников, мещанских детей, не приходили в класс и присутствовали на базаре: кто торговал в лавке
за батьку, а кто и так зевал.
— Нет, сударь, не могу: сегодня
день почтовый, — возразил спокойно почтмейстер, идя в залу, куда
за ним следовал, почти насильно врываясь, Калинович.
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало:
за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в
день.
Ты, я думаю, проклинаешь меня
за мое молчание, хоть я и не виноват: повесть твою я сейчас же снес по назначению, но ответ получил только на
днях.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение,
за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим
делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
— Ну вот, пошел тоже!
Дела не наделает, а только себя еще больше встревожит. Ходи после
за ним,
за больным! — брюзжала Палагея Евграфовна.
— Тогда, конечно, будет совсем другое
дело, — начал он, — тогда у вас будет своя семья, отдельное существование; тогда хочешь или нет, а отдать должна; но, cher cousine [дорогая кузина (франц.).], — продолжал он, пожав плечами, — надобно наперед выйти замуж, хоть бы даже убежать для этого пришлось: а
за кого?..
Генеральша в одну неделю совсем перебралась в деревню, а
дня через два были присланы князем лошади и
за Калиновичем. В последний вечер перед его отъездом Настенька, оставшись с ним вдвоем, начала было плакать; Калинович вышел почти из себя.
Калинович, измученный и истерзанный ощущениями
дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед
за ним явился почтмейстер и начал укладываться.
Два
дня уже тащился на сдаточных знакомый нам тарантас по тракту к Москве. Калинович почти не подымал головы от подушки. Купец тоже больше молчал и с каким-то упорством смотрел вдаль; но что его там занимало — богу известно. В Серповихе, станций
за несколько от Москвы, у них ямщиком очутилась баба, в мужицких только рукавицах и шапке, чтоб не очень уж признавали и забижали на дороге. Купец заметил было ей...
— Я знаю еще больше, — продолжал Калинович, — знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя, может быть, вы целые
дни смеетесь и улыбаетесь. На
днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют
за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не
за что себя нравственно презирать.
— Под этими фактами, — начал он, — кроется весьма серьезное основание, а видимая неустойчивость — общая участь всякого народа, который социальные идеи не оставляет, как немцы, в кабинете, не перегоняет их сквозь реторту парламентских прений, как делают это англичане, а сразу берет и, прикладывает их к
делу. Это общая участь! И
за то уж им спасибо, что они с таким самоотвержением представляют из себя какой-то оселок, на котором пробуется мысль человеческая. Как это можно? Помилуйте!
— Что ж? — отвечал как-то нехотя Белавин. —
Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого года показали им, что этого нельзя; но так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна была не анархия, а порядок, который обеспечивал бы труд его, он взялся
за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо!
— В законе указано, что следует
за лживые по службе донесения, — отвечал ему определительно Забоков. —
Дела моего, — продолжал он, — я не оставлю; высочайшего правосудия буду ходатайствовать, потому что само министерство наделало тут ошибок в своих распоряжениях.
Когда бы я убил человека, я бы, значит, сделал преступление, влекущее
за собой лишение всех прав состояния, а в
делах такого рода полиция действительно действует по горячим следам, невзирая ни на какое лицо: фельдмаршал я или подсудимый чиновник — ей все равно; а мои, милостивый государь, обвинения чисто чиновничьи; значит, они прямо следовали к общему обсуждению с таковыми же, о которых уже и производится
дело.
Начальника теперь присылают: миллион людей у него во власти и хотя бы мало-мальски
дело понимать мог, так и
за то бы бога благодарили, а то приедет, на первых-то порах тоже, словно степной конь, начнет лягаться да брыкаться: «Я-ста, говорит, справедливости ищу»; а смотришь, много через полгода, эту справедливость такой же наш брат, суконное рыло, правитель канцелярии, оседлает, да и ездит…
—
За мое призвание, — продолжал студент, — что я не хочу по их дудке плясать и сделаться каким-нибудь офицером, они считают меня, как и Гамлета, почти сумасшедшим. Кажется, после всего этого можно сыграть эту роль с душой; и теперь меня собственно останавливает то, что знакомых, которые бы любили и понимали это
дело, у меня нет. Самому себе доверить невозможно, и потому, если б вы позволили мне прочесть вам эту роль… я даже принес книжку… если вы только позволите…
После беседы этой Калинович остался окончательно в каком-то лирическом настроении духа. Первым его
делом было сейчас же приняться
за письмо к Настеньке.
Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой
за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного
дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, — тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении.
И так мне вот досадно на Якова Васильича: третьего
дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно
за это не хочет быть с ним знаком!
— Славная голова! — продолжал он. — И что
за удивительный народ эти англичане, боже ты мой! Простой вот-с, например, машинист и, вдобавок еще, каждый вечер мертвецки пьян бывает; но этакой сметки, я вам говорю, хоть бы у первейшего негоцианта. Однако какое же собственно ваше, мой милый Яков Васильич,
дело, скажите вы мне.
— Хорошо, смотрите — я вам верю, — начал он, — и первое мое слово будет: я купец, то есть человек, который ни
за какое
дело не возьмется без явных барышей; кроме того, отнимать у меня время, употребляя меня на что бы то ни было, все равно, что брать у меня чистые деньги…
И потому человеку этому дать мне
за это
дело каких-нибудь пятьдесят тысяч серебром, право, немного; а, с другой стороны, мне предложить в этом случае свои услуги безвозмездно, ей-богу, глупо!
— Послушайте, Яков Васильич, это в самом
деле ужасно! — проговорил, наконец, все молчавший Белавин. —
За что вы мучите эту женщину? Чем и какими проступками дала она вам на это право?
— Ужасно! — отвечал князь. — Целый
день сегодня, как
за язык повешенный, — продолжал он, входя в гостиную и бросаясь в кресло.
23 октября назначен был у баронессы большой бал собственно для молодых. Накануне этого
дня, поутру, Калинович сидел в своем богатом кабинете. Раздался звонок, и вслед
за тем послышались в зале знакомые шаги князя. Калинович сделал гримасу.
Но еще больше жаль мне тебя, честный муж, потомок благородного рода: как одиноко стоишь ты с отуманенной от
дел головой, зная, что тут же десятки людей точат на тебя крамолы
за воздвигнутые тобой гонения на разные спокойно существовавшие пакости…
Надобно было иметь нечеловеческое терпенье, чтоб снести подобный щелчок. Первое намерение героя моего было пригласить тут же кого-нибудь из молодых людей в секунданты и послать своему врагу вызов; но
дело в том, что, не будучи вовсе трусом, он в то же время дуэли считал решительно
за сумасшествие. Кроме того, что бы ни говорили, а направленное на вас дуло пистолета не безделица — и все это из-за того, что не питает уважение к вашей особе какой-то господин…
Проговоря это, он отвернулся и увидел полицеймейстера, красноносого подполковника и величайшего мастера своего
дела. Приложив руку под козырек и ступив шага два вперед, он представил рапорт о благосостоянии города, что по закону, впрочем, не требовалось; но полицеймейстер счел
за лучшее переслужить.
— Сегодня или завтрашний
день изволите представляться его превосходительству? — спросил он, раболепно следуя
за Калиновичем.
Но, так как из слов его видно, что у него обобран весь скот и, наконец, в
деле есть просьбы крестьян на стеснительные и разорительные действия наследников, то обстоятельство это подлежит особому исследованию — и виновных подвергнуть строжайшей ответственности, потому что усилие их представить недальнего человека
за сумасшедшего, с тем чтоб засадить его в дом умалишенных и самим между тем расхищать и разорять его достояние, по-моему, поступок, совершенно равносильный воровству, посягательству на жизнь и даже грабежу.
В прежние времена не было бы никакого сомнения, что
дело это останется
за купцом Михайлом Трофимовым Папушкиным, который до того был дружен с домом начальника губернии, что в некоторые
дни губернаторша, не кончивши еще своего туалета, никого из дам не принимала, а Мишка Папушкин сидел у ней в это время в будуаре, потому что привез ей в подарок серебряный сервиз, — тот самый Мишка Трофимов, который еще лет десять назад был ничтожный дровяной торговец и которого мы видели в потертой чуйке, ехавшего в Москву с Калиновичем.
— Как не слышать!.. Просьбу уж подал; только так мы полагаем, что не
за делом, брат, гонится — будь спокоен, а так, сорвать только ладит… свистун ведь человек!
Я, может быть, по десяти копеек на
день стану человека разделывать, а другому и
за три четвертака не найти, — так тут много надо денег накинуть!
— Старик этот сознался уж, что только на
днях дал это свидетельство, и, наконец, — продолжал он, хватая себя
за голову, — вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой поступок!
— Ты все это уложи, выбери
день, когда его дома не будет, пошли
за наемными лошадьми и поезжай… всего какие-нибудь полчаса времени на это надо.
Знаем тоже его не сегодня; может, своими глазами видали, сколько все действия этого человека на интересе основаны:
за какие-нибудь тысячи две-три он мало что ваше там незаконное свидетельство, а все бы
дело вам отдал — берите только да жгите, а мы-де начнем новое, — бывали этакие случаи, по смертоубийствам даже, где уж точно что кровь иногда вопиет на небо; а вы, слава богу, еще не душу человеческую загубили!
— А хоть бы и про себя мне сказать, — продолжал между тем тот, выпивая еще рюмку водки, —
за что этот человек всю жизнь мою гонит меня и преследует?
За что? Что я у его и моей, с позволения сказать, любовницы ворота дегтем вымазал, так она, бестия, сама была того достойна; и как он меня тогда подвел, так по все
дни живота не забудешь того.
Антрепренер, как человек ловкий и опытный в
делах этого рода, счел
за нужное стушеваться. Калинович совсем подошел к ней.
Капитан с обычным приемом раскланялся и, сев несколько поодаль, потупил глаза.
За несколько еще
дней перед тем он имел очень длинный разговор с Калиновичем в кабинете, откуда вышел если не опечаленный, то очень расстроенный. Возвратившись домой, он как-то особенно моргал глазами.
Наконец, грустно
за самое
дело, в котором, что бы ни говорили, ничего нейдет к лучшему и, чтобы поправить машину, нечего из этого старья вынимать по одному винтику, а сразу надобно все сломать и все части поставить новые, а пока этого нет и просвету еще ни к чему порядочному не предвидится: какая была мерзость, такая есть и будет» (стр. 166 об. рукописи).
— Нет! — начал он. — Это обидно, очень обидно! Обидно
за себя, когда знаешь, что в десять лет положил на службу и душу и сердце… Наконец, грустно
за самое
дело, которое, что б ни говорили, мало подвигается к лучшему.
Даже крепостной человек князя и кантонист, — как сказывал писец губернского правления, командированный для переписки в комиссию, — даже эти лица теперь содержались один
за разноречивые показания, а другой
за преступления, совершенные им в других случаях; словом, всему
делу было дано, видимо, другое направление!..