Неточные совпадения
Муж ее тиранил, увечил,
и пьяница к
тому же был;
а она, как овечка божия, все ему угождала,
и слова от нее на мужа никто не слыхал.
Высокая была, черноволосая,
а глаза черные, щечки румяные, губки розовые; сухощава только была,
тем и не нравилась, не зарились на нее ребята.
Прошло этак дней восемь, мужички тащили к Прокудину коноплю со всех сторон,
а денег у него стало совсем намале. Запрег он лошадь
и поехал в Ретяжи к куму мельнику позаняться деньгами, да не застал его дома. Думал Прокудин, как бы ему половчее обойтись с Костиком?
А Костик как вырос перед ним: ведет барских лошадей с водопою, от
того самого родника, у которого Настя свои жалостные песни любила петь. Завидел Прокудин Костика
и остановил лошадь.
— Да что, брат! не знаю,
и говорить ли?
И тебе, должно, этому делу не помочь.
А уж уважал бы я тебя;
то есть вот как бы уважал, что на век бы ты пошел. Только что нет, не сдействуешь ты, — говорил Прокудин, выгадывая время, чтобы Костика покрепче разобрало вино
и жадность. —
А ты ловок, шельма, на эти дела!
— Молчать! — крикнул Костик
и, оттолкнув сестру ногою в угол чулана, вышел вон.
А Настя, как толкнул ее брат, так
и осталась на
том месте, оперлася рукой о кадушечку с мукой
и все плакала
и плакала; даже глаза у нее покраснели.
Запросила она за девку шестьдесят пять рублей,
а сошлись на сорока,
и тем дело покончили,
и рукобитье было,
и запои, —
и девки на девичник собрались.
Настя Машу обнимает,
а та ее обхватит своею ручонкою за шею,
и спят так, как два ангела божьи.
Шутя, шутя выучила ее Настя прясть,
и сама, бывало, засмотрится, как
та одною лапкою намычку из гребня щепет,
а другою ведет нитку да веретенцем маленьким посукает.
Настя схватит ее, целует, целует,
та только лепечет: «M-м, задусис, задусис»,
а сама все терпит
и губенками к Настиным губам, как пчелка маленькая, льнет.
— Настя! Чего ты? — приставала девочка. — Настя, не плачь так. Мне страшно, Настя; не плачь! — Да
и сама, бедняжечка, с перепугу заплакала; трясет Настю за плечи
и плачет голосом.
А та ничего не слышит.
— Что это? — отвечала барыня. — Настасья! Настасья! —
А та не слышит. — Да что ты в самом деле дурачишься-то! — крикнула барыня
и толкнула Настасью кулаком в спину.
— Ай! ай! мама, не тронь ее! — вскрикнуло дитя. Вскипела барыня
и схватила на руки дочь,
а та так
и закатилась; все к Насте рвется с рук.
Зато уж старики
и молчат, не упрекают баб ничем,
а то проходу не будет от них; где завидят
и кричат: «Снохач! снохач!» У нас погудка живет, что когда-то давненько в нашу церковь колокол везли; перед самою церковью под горой колокол
и стал, колесни завязли в грязи — никак его не вытащить.
Раздела Варька Настю в холодной пуньке, положила ее в холодную постель
и одела веретьем,
а сверху двумя тулупами. Тряслася Настя так, что зубы у нее стучали. Не
то это от холода, не
то бог ее знает от чего.
А таки
и холод был страшный.
— То-то! — значительно сказала сваха
и, заставив молодого выпить стакан водки, повела его к Насте. В пуньке она опять налила водки
и поднесла Насте, но Настя отпросилась от угощенья,
а Григорий, совсем уже опьяневший, еще выпил. Сваха тоже выпила
и, взяв штоф под мышку, вышла с фонарем вон
и затворила за собою пуньку.
Пришла Варвара с дружками к пуньке, отперла замок, но, как опытная сваха, не отворила сразу дверь,
а постучала в нее рукой
и окликнула молодых. Ответа не было. Варвара постучала в другой раз, — ответа опять нет. «Стучи крепче!» — сказал Варваре дружко.
Та застучала из всей силы, но снова никто ничего не ответил. «Что за лихо!» — промолвила Варвара.
На санях в
ту же минуту началось движение. Бабы, мужики вставали, отряхивались
и гурьбою полезли в прихожую.
Тем временем барыня подала мужу в руки целковый, себе взяла в карман полтинник,
а детям раздала кому четвертак, кому двугривенный,
а Маше, как самой младшей, дала пятиалтынный. Дети показывали друг другу свои монеты
и толковали, как они их положат на тарелку, когда придет время «отдаривать» Настю.
— Спасибо тебе, Митрий Семеныч, на добром слове! — сказал Прокудин,
а за ним
и другие повторили
то же самое. Настя подала барину ручник,
а барин положил на тарелку целковый.
А барыня
тем временем подошла к молодым, да
и спрашивает...
Прощение только допускалось в незначительных случаях,
и то ребенок, приговоренный отцом или матерью к телесному наказанию розгами без счета, должен был валяться в ногах, просить пощады,
а потом нюхать розгу
и при всех ее целовать.
Иной раз сдавалось, что это — она притворяется,
а то как
и точно ее словно лихорадка колотила.
— Да так, не ужинает, да
и вся недолга;
то живот,
то голова ее все перед вечером схватывают,
а то лихорадка в это же время затрепит.
— Да откуда мне ее припасти? Припасать его дело. Что припасет,
то и сберегу;
а мне где припасать. Одна в доме; ребят да скотину впору опекать.
— Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги, так
и мерин бы чалый на дворе остался,
и работник бы был.
А то ведь как жид некрещеный тянул.
— Полно жалобиться-то! — с некоторою досадою проговорила кузнечиха. — Живы будем,
и сыты будем. С голодом еще не сидели. Дай бог только здоровья твоим рукам,
а то наедимся, да
и добрых людей еще накормим.
Сначала он, по барыниному настоянию, хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных,
то есть запретить ребятишкам звать мужиков
и баб полуименем,
а девкам вменить в обязанность носить юбки; но обе эти реформы не принялись.
Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на двор
и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька
и тот рябый кобель, к которому Настя приравнивала своего прежнего жениха,
а теперешнего мужа.
— Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети — божье благословение. Дети есть — значить божье благословение над тобой есть, — рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. — Опять муж, — продолжала она. — Теперь как муж ни люби жену,
а как родит она ему детку, так вдвое
та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы
тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят,
а как родится у него дитя, уж он
и радости своей не сложит.
То любит бабу,
а то так
и припадает к ней, так за нею
и гибнет.
— Ну иной
и не
то чтобы уж очень друг с дружкой любилися,
а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.
Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать;
а ей стало все хуже да хуже.
То в неделю раз, два бывали припадки,
а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла,
и стали все Насти чуждаться.
— Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, — ну сейчас на воде видать
тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать.
А огневого как ты узнаешь? Огонь сгорел,
и нет его. Узнавай по чему хочешь!
— Гм! Не
то что когда печка топилась,
а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался, так
и то сейчас бы все дело было перед нами.
— Вот тебя тут, Настасьюшка, никто не будет беспокоить, — сказал Крылушкин, — хочешь сиди, хочешь спи, хочешь работай или гуляй, — что хочешь,
то и делай.
А скучно станет, вот с Митревной поболтай, ко мне приди, вот тут же через Митревнину комнату. Не скучай! Чего скучать? Все божья власть, бог дал горе, бог
и обрадует.
А меня ты не бойся; я такой же человек, как
и ты. Ничего я не знаю
и ни с кем не знаюсь,
а верую, что всякая болезнь от господа посылается на человека
и по господней воле проходит.
Тем временем Пелагея Дмитревна ждала, ждала хозяина, да
и уснула,
а Настя одна сидела под своим окошечком.
— Что ты, благая! Люди от каких мужьев, да
и то гуляют;
а от твоего-то
и бог простит другую любовь принять.
Отличный был голос у этого певца,
и чудесные он знал песни. Некоторые из них Настя сама знала,
а других никогда не слыхивала. Но
и те песни, которые знала она, казались ей словно новыми. Так внятно
и толково выпевал певец слова песни, так глубоко он передавал своим пением ее задушевный смысл.
— Ах ты, моя краля милая! — принимая шутку, отвечал Степан
и хотел обнять Наталью.
А та, трепля горсть обмятой пеньки о стойку, обернулась
и трепнула ею по голове Степана. Шляпа с него слетела, волосы разбрылялиеь,
и в них застряли клочки белой кострики. Бабы засмеялись,
и Настя с ними не удержалась
и засмеялась.
— Не
то, девушка, что не любит. Може,
и любит, да нравная она такая. Вередует —
и не знает, чего вередует. Сызмальства мать-то с отцом как собаки жили, ну
и она так норовит.
А он парень открытый, душевный, нетерпячий, — вот у них
и идет. Она
и сама, лютуя, мучится
и его совсем
и замаяла
и от себя отворотила.
А чтоб обернуться этак к нему всем сердцем, этого у нее в нраве нет: суровая уж такая, неласковая, неприветливая.
— Приравняла! — воскликнула Домна. — Что Гришка,
а что Степан.
Тому бы на старой бабе впору жениться,
а этого-то уж
и полюбить, так есть кого.
— Мама! мама! ножки устали, ой, мама! — кричит ребенок,
а мать идет, будто не слыша его плача. Не
то это с сердцов, не
то с усталости,
а может, с
того и с другого.
Да
и не
то что Степана,
а и никого уж, решила она, не приходится.
— Ты ведь знаешь мою жизнь.
И без
того она немила мне: на свет бы я не смотрела,
а ты еще меня ославить хочешь.
Степан перед полдниками пришел на Прокудинский загон попросить квасу. Настя, увидя его, вспыхнула
и резала такие жмени ржи, что два раза чуть не переломила серп.
А Степан никак не мог найти кувшина с квасом под
тем крестцом, на который ему указали бабы.
Стали думать да гадать, что им делать. Степан все гнул на
то, чтоб Настя вернулась домой
и жила бы кое-как, скрывая все, пока он собьется с средствами
и добудет паспорты;
а между
тем и потеплеет. Насте эта препозиция не понравилась. Она
и слушать не хотела.
Добежав до саней, Настя упала на них. Степан тоже прыгнул в сани,
а сидевший в них мужик сразу погнал лошадь. Это был Степанов кум Захар. Он был большой приятель Степану
и вызвался довезти их до Дмитровки. Кроме
того, Захар дал Степану три целковых
и шесть гривен медью, тулуп для Насти, старые валенки, кошель с пирогами
и старую накладную, которая должна была играть роль паспорта при встрече с неграмотными заставными солдатами. Это было все, чем мог поделиться Захар с своим другом.
Но как дворникам не всегда была охота допытывать своих гостей,
а люди могут проходить в город
и не в заставу,
а по всякой улице,
то полковник от времени до времени делал ночные ревизии по постоялым дворам
и забирал всех, кто казался ему подозрительным.
Тем временем приехал в нашу губернию новый губернатор. Прогнал старых взяточников с мест
и определял новых. Перетасовка шла по всем ведомствам. Каждый чиновник силился обнаружить как можно более беспорядков в части, принятой от своего предшественника,
и таким образом заявить губернатору свою благонамеренность,
а в
то же время дать
и его превосходительству возможность заявить свою деятельность перед высшим начальством.
— Тут, сударь, такое право: ходит ко мне народ, просит помощи,
а я не отказываю
и чем умею,
тем помогаю. Вот
и все мое право. По моему разуму, на всяком человеке лежит такое право помогать другим, чем может
и чем умеет.
— Эх, господа! господа!
А еще ученые, еще докторами зоветесь! В университетах были. Врачи! целители! Разве так-то можно насиловать женщину, да еще больную! Стыдно, стыдно, господа! Так делают не врачи,
а разве… палачи. Жалуйтесь на меня за мое слово, кому вам угодно, да старайтесь, чтобы другой раз вам этого слова не сказали. Пусть бог вас простит
и за нее не заплатит
тем же вашим дочерям или женам. Пойдем, Настя.
Как сказали, так
и сделали. Настя провела в сумасшедшем доме две недели, пока Крылушкин окольными дорогами добился до
того, что губернатор, во внимание к ходатайству архиерея, велел отправить больную к ее родным. О возвращении ее к Крылушкину не было
и речи; дом его был в расстройстве; на кухне сидел десятский, обязанный следить за Крылушкиным,
а в шкафе следственного пристава красовалось дело о шарлатанском лечении больных купцом Крылушкиным.