Житие одной бабы
1863
VIII
Настя лежала в больнице. С тех пор как она тигрицею бросилась на железные ворота тюрьмы за уносимым гробиком ее ребенка, прошло шесть недель. У нее была жестокая нервная горячка. Доктор полагал, что к этому присоединится разлитие оставшегося в грудях молока и что Настя непременно умрет. Но она не умерла и поправлялась. Состояние ее духа было совершенно удовлетворительное для тюремного начальства: она была в глубочайшей апатии, из которой ее никому ничем не удавалось вывести ни на минуту.
Степана она видела только один раз, когда он с другим арестантом, под надзором двух солдат, приходил в больницу с шестом, на котором выносили зловонную больничную лохань. Настя взглянула на его перебритую голову, ахнула и отвернулась к стене.
Благодаря сенатору, который в этот год ревизовал присутственные места О-ой губернии, к—ой земский суд не замедлил доставить н-ской городской полиции справки, затребованные о Степане и Насте. Дело о них перешло в уездный суд, и месяца через три вышло решение: «Задержанных в г. Н-не крестьян Степана Лябихова и Настасью Прокудину наказать при н-ской городской полиции, Степана шестьюдесятью, а Настасью сорока ударами розог через нижних полицейских служителей и затем отправить по этапу в к-сий земский суд для водворения в жительстве».
Решение это надлежащим порядком было приведено в исполнение: Степана и Настю высекли розгами и повели домой тою же дорогою, которою они оттуда бежали.
Нечего рассказывать ни о Степане, ни о Насте, как они шли и что они думали? Кажется, ни о чем. Аппарат мыслительный в них испортился. Истрепались эти люди.
Жила ли в них еще любовь? Надо полагать, что жила. Степан на каждой остановке все, бывало, взглянет на Настю и вздохнет. Говорить им между собою было невозможно, но два раза Настя улучила случай и сказала: «Не грусти, Степа; я все рада за тебя принять». А Степан раз сказал ей: «Вот теперь было бы идти-то нам, Настя! Тепло, везде ночлег, — нигде бы не попались».
Под Королевцем Степан стал жаловаться на голову. Все его сон одолевал. Несколько этапов его везли на подводе, и он все спал крепким, тяжелым сном. Настя все порывалась к нему подойти, да ее не пускали. «Не расходиться! не расходиться!» — кричал ундер и толкал ее в пару с другой бродяжной.
В Дмитровке вывели утром этап и стали поверять у ворот.
— Степан Лябихов! — крикнул делавший перекличку ундер.
— Болен, — отвечал за Степана этапный.
— Остается, стало? — спросил перекликавший.
— Оставлен, — отвечал этапный.
Этого удара Настя уж никак не ожидала. Она все-таки видела Степана, и хоть не могла с ним говорить, не могла, даже и не рассчитывала ни на какое счастье, но видеть, видеть его было для нее потребностью. А теперь нет Степана; он один, больной, без призора. Настя просила оставить ее; она доказывала, что они с Степаном по одному делу, что их по закону нельзя разлучать. Над ней посмеялись и повели ее.
Рассыльный станового привел Настю к Прокудиным сумасшедшею. Она никого не узнавала. То она сидела спустя голову, молчала и, как глухонемая, не отвечала ни на один вопрос, то вдруг пропадала, бегала в одной рубашке по полям, звала Степана и принимала за него первого встречного мужчину. Целовала, плакала над ним и звала к себе, с собою, шла куда попало и с кем попало. Были добрые люди, которые этим пользовались и даже хвалились. Жалости достойна была бедная Настя, и Степан, умерший от тифа в дмитровском остроге, был гораздо ее счастливей.
Перестали сумасшедшую Настю считать человеком и стали называть ее не по-прежнему Настькой-прокудинской, а Настей-бесноватой.
Крылушкин узнал о Настином несчастии от Костиковой жены, которая ездила к нему советоваться о своей болезни, и велел, чтоб ее непременно к нему привезли: что он за нее никакой платы не положит. Убравшись с поля, взяли Настю и отправили в О. к Крылушкину.
Она не узнала ни Крылушкина, ни Пелагеи. Через год ровно наведались к Насте. Она была в своем уме. С простоты рассказали ей, что она делала в сумасшествии, принимая всех за Степана. Загорелась бедная баба. Сначала и верила и не верила; но ей назвали Сидора, Петра, Ивана, и так все доказательно, что она перестала сомневаться. Крылушкин, узнав об этом, очень сердился, но уж было поздно. Настя считала себя величайшей грешницей в мире, изнуряла себя самым суровым постом, молилась и просила Крылушкина устроить ее в монастырь, где она находила усладу своей растерзанной душе. Игуменья душою была рада угодить Силе Иванычу и приютить Настю, да, посоветовавшись с секретарем консистории, отказалась, потому что, по правилам, ни женатому мужчине, ни замужней женщине нельзя поступить в монастырь.
— Все мне это замужество мое везде стоит, — проговорила Настя, когда Крылушкин объявил ей отказ на ее просьбу о помещении в женский монастырь. — Буду с вами доживать век, — добавила она. — Уж никуда от вас не пойду.
— И благо, Настя. Будем жить чем бог пошлет; будем друг друга покоить. Спасибо, что домашние-то не требуют, — отвечал Крылушкин.
Так она и жила. Домашние Настю к себе не требовали.
Тем временем приехал в нашу губернию новый губернатор. Прогнал старых взяточников с мест и определял новых. Перетасовка шла по всем ведомствам. Каждый чиновник силился обнаружить как можно более беспорядков в части, принятой от своего предшественника, и таким образом заявить губернатору свою благонамеренность, а в то же время дать и его превосходительству возможность заявить свою деятельность перед высшим начальством.
В одну прекрасную июльскую ночь ворота крылушкинского дома зашатались от смелых ударов нескольких кулаков. Крылушкин выглянул в окно и увидел у своих ворот трое дрожек и человек пятнадцать людей, между которыми блестела одна каска. Крылушкин узнал также по воловой дуге полицмейстерские дрожки. Как человек совершенно чистый, он спокойно вышел из комнат и отпер калитку.
— Крылушкин дома? — спросил полицмейстер.
— Его, сударь, перед собой изволите видеть, — спокойно отвечал старик.
Полицмейстер смешался, ничего не сказал Крылушкину, но, оборотясь к людям, скомандовал всем войти и ввести в двор экипажи.
Крылушкин крикнул Насте, чтобы она подала ключ от ворот, и трое дрожек взъехали на зеленый двор Силы Ивановича.
— Пожалуйте, господа! — отнесся полицмейстер к двум господам, из которых один был похож на англичанина, а другой на десятеричное i. — Понятые и Егоров за нами, а остальным быть здесь до приказания, — закричал он.
Два господина, шесть мещан и полицейский унтерофицер направились за полковником к крыльцу, а остальные, крикнув: «Слушаем, ашекобродие!», остались около дрожек.
— Веди, — обратился полицмейстер к Крылушкину.
— Милости просим, — отвечал старик и пошел вперед по лестнице.
В доме сделалась тревога, никто не спал, и везде зажглися свечи.
— Это что у тебя за люди? — спросил полицмейстер, указывая на стоявших в двери Пелагею и Настю.
— Одна, сударь, кухарка, а другая нездорова была, лечилась…
— Паспорта есть у них?
— Какие ж паспорта! Одна здешняя мещанка, а другая из соседнего уезда; всего за сорок верст.
— Которая из уезда?
— Вот эта, Настасья.
Полицмейстер махнул унтеру головой; тот отвечал: «Слушаю, ашекобродие!»
Перешли в зал. Полицмейстер сел, расставил ноги и не снял каски. Англичанин сел весьма благопристойно; а десятеричное i стал у клавикордов и наигрывал одною рукою юристен-вальс.
— Позвольте мне, господа, как хозяину, узнать теперь, чему я обязан вашим посещением? — отнесся Крылушкин к полицмейстеру.
— А это ты сейчас, братец, узнаешь. Ты, кажется, оратор и оператор? — сказал полицмейстер.
I улыбнулся, англичанин покраснел и насупился, а Крылушкин переспросил:
— Что изволите говорить, сударь?
— Ты лечишь?
— Лечу, милостивый государь.
— А кто тебе дал право лечить?
— Тут, сударь, такое право: ходит ко мне народ, просит помощи, а я не отказываю и чем умею, тем помогаю. Вот и все мое право. По моему разуму, на всяком человеке лежит такое право помогать другим, чем может и чем умеет.
— X-м, этого недостаточно, — проговорил англичанин, потянувшись на стуле и глядя на носки своих сапог. — Надо иметь диплом, для того чтобы лечить.
— Это, сударь, кто доктором слывет, действительно так: а кто по-простонародью простыми травками да муравками пользует, так у нас и отроду-родясь про эти дипломы не слыхано. Этак во всякой деревне и барыне и бабке, которая дает больному лекарствица, какого знает, надо диплом иметь? Что это вы, сударь! Пока человек лекаря с дипломом-то сыщет, его уж и в поминанье запишут. Мы впросте помогаем, чем умеем, и только; вот и все наши дипломы.
— Вы не то же самое, что деревенская лекарка. Та подает пособие скорое, до прибытия врача; это всякому позволено. А вы лечите болезни хронические, — проговорил англичанин.
— Какие-с?
— Хронические, застарелые.
— А точно, лечу-с. Вылечивал много болезней, от которых не только здешние, но и столичные доктора отказывались.
Англичанин улыбнулся.
— Вы принимаете больных не только соседних, но вон вы сами сказали, что у вас есть больная даже и из уезда.
— Действительно-с. У меня бывают больные из разных мест, и даже из Москвы. Благодарю моего бога, люди кое-где знают и верят.
— А объявляешь ты своевременно о приезжих полиции? — спросил полицмейстер.
Крылушкин взглянул на него и, ничего не отвечая, опять отнесся к англичанину с вопросом:
— Вы, милостивый государь, верно, доктор?
— Я инспектор врачебной управы.
— Конечно, в университете воспитывались?
Англичанин смешался и отвечал:
— Да.
— Это и видно.
— Почему же вы это заметили? — спросил, улыбаясь, англичанин.
— Да вот, сударь, умеете с людьми говорить. Я ведь стар уже, восьмой десяток за половину пошел. Всяких людей видал. Покойнику государю, Александру Павловичу, представлялся и обласкан словом от него был. В целом городе, благодарение богу, известен не за пустого человека, и губернаторы, и архиереи, и предшественники вот его высокоблагородия не забывали, как меня зовут по имени и по батюшке.
Полицмейстер сконфузился, англичанин взглянул на него и стал опять смотреть на свои сапоги, i улыбнулось, а Крылушкин взял стул и, подвинув его под себя, проговорил:
— Извините, господа! Старые ноги устают.
— Сделайте милость, — поспешно отвечал англичанин и опять закраснелся.
Все не знали, что им делать. Крылушкин вывел их из затруднения.
— Что ж, господа чиновники, не имею чести знать вас по именам: обыск угодно произвести?
Все молчали.
— Ведь это что же! Ваше дело подначальное. Обижаться на вас нечего. Извольте смотреть, что вам угодно.
— Позвольте паспорты ваших больных? — спросил полицмейстер.
— Я уж вам докладывал, сударь, что у меня нет никаких паспортов. Все мои теперешние больные люди обапольные, знаемые. А вот это, что вы изволили видеть, — обратился он к инспектору и понижая голос, — так привезена была в совершенном помешательстве рассудка. Какой же от нее паспорт было требовать?
— Это не отговорка, — сказал полицмейстер.
— Да я, кажется, сударь, и ни от чего не отговариваюсь. Все как оно есть, так вам и докладываю. Милуйте, жалуйте, за что почтете.
— Покажите ваших больных.
— Господин доктор! нельзя ли вас просить одних пройти со мною. Вы знаете, нездорового человека все тревожит. Особенно простого человека, непривычного к этому.
— Да, да, — торопливо проговорил англичанин. — Я вас прошу не беспокоиться. Я завтра днем к вам заеду.
— Очень ценю ваше доверие, — отвечал Крылушкин с вежливым поклоном, на который англичанин отвечал таким же поклоном.
— Вот лекарства мои, не угодно ли обревизовать?
— Это по вашей части, — заметил полицмейстер, обращаясь к i и напоминая Сквозника-Дмухановского в сцене с Гюбнером.
— Та, — отвечало i, тоже напоминая Гюбнера в сцене с Сквозником-Дмухановским.
Травы все оказались безвредными. Забрали только несколько порошков, опечатали их и составили акт, к которому за неграмотных понятых подписался полицейский служитель из евреев.
Полицмейстер отвел англичанина в сторону и долго очень горячо с ним разговаривал. Англичанин, по-видимому, не мог убедить полицмейстера и тоже выходил из себя. Наконец он пожал плечами и сказал довольно громко: «Ну, если вам угодно, так я вас прошу об этом в личное для меня одолжение. Я знаю мнения его превосходительства, как его врач, и ручаюсь вам за ваше спокойствие».
Полицмейстер поклонился и, выходя, сказал ундеру: «Ступай, не надо ничего». Аптекарь взял опечатанные порошки и вместе с полицмейстером и с инспектором уехали с двора Крылушкина, а за ними пошли, переговариваясь, понятые и солдаты.
Крылушкин, проводив нежданных гостей, старался, как мог, успокоить своих домашних. Уговорил всех спать спокойно и, когда удостоверился, что все спят, сел, написал два письма в Москву и одно в Петербург, а в семь часов напился чайку и, положив в карман свои письма, ушел из дома.