Неточные совпадения
Вследствие того
я сам перестал
говорить серьезно и ждал; даже почти совсем перестал
говорить.
Это именно была дочь князя, та генеральша Ахмакова, молодая вдова, о которой
я уже
говорил и которая была в жестокой вражде с Версиловым.
Ее
я, конечно, никогда не видал, да и представить не мог, как буду с ней
говорить, и буду ли; но
мне представлялось (может быть, и на достаточных основаниях), что с ее приездом рассеется и мрак, окружавший в моих глазах Версилова.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю.
Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при
мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и
говорили отдаленными выражениями, но
я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома не было.
Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти никогда и не
говорили о генеральше, то есть как бы избегали
говорить: избегал особенно
я, а он в свою очередь избегал
говорить о Версилове, и
я прямо догадался, что он не будет
мне отвечать, если
я задам который-нибудь из щекотливых вопросов,
меня так интересовавших.
Я говорил об этом Версилову, который с любопытством
меня выслушал; кажется, он не ожидал, что
я в состоянии делать такие замечания, но заметил вскользь, что это явилось у князя уже после болезни и разве в самое только последнее время.
Но вдруг на него находило — и он вдруг начинал сомневаться в бытии Божием и
говорил удивительные вещи, явно вызывая
меня на ответ.
К идее этой
я был довольно равнодушен,
говоря вообще, но все-таки мы очень завлекались оба и всегда искренно.
Но вместо приобретения выдержки
я и теперь предпочитаю закупориться еще больше в угол, хотя бы в самом мизантропическом виде: «Пусть
я неловок, но — прощайте!»
Я это
говорю серьезно и навсегда.
—
Я вовсе не для веселости вашей
говорю, — почти закричал
я на него, —
я просто высказываю убеждение.
Женщина, то есть дама, —
я об дамах
говорю — так и прет на вас прямо, даже не замечая вас, точно вы уж так непременно и обязаны отскочить и уступить дорогу.
Я говорил отвлеченно, к ним не обращался.
Дорогой он
мне сообщил, что его мать в сношениях с аббатом Риго, и что он это заметил, и что он на все плюет, и что все, что они
говорят про причастие, — вздор.
Он еще много
говорил, а
я боялся.
Тут
я все это и увидел… про что вам
говорил…
По мере как
я говорил, у князя изменялось лицо с игривого на очень грустное.
— Как, как вы сказали? — привязался
я, — не от всякого можно… именно так! Не всякий стоит, чтобы на него обращать внимание, — превосходное правило! Именно
я в нем нуждаюсь.
Я это запишу. Вы, князь,
говорите иногда премилые вещи.
Он
меня сперва не понял, долго смотрел и не понимал, про какие это деньги
я говорю.
— Cher enfant, ты ведь не сердишься за то, что
я тебе ты
говорю, не правда ли? — вырвалось у него вдруг.
— Нисколько. Признаюсь, сначала, с первых разов,
я был несколько обижен и хотел вам самим сказать ты, но увидал, что глупо, потому что не для того же, чтоб унизить
меня, вы
мне ты
говорите?
Положим, что
я употребил прием легкомысленный, но
я это сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и с начала мира: «Если высшее существо, —
говорю ему, — есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что это еще труднее понять), — то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и все возражения на это же сводятся.
Я там ничего не
говорю: конечно, все это святыня и все может случиться…
— Cette histoire infâme!.. [Эта мерзкая история!.. (франц.)]
Я ей не верил,
я не хотел никогда верить, но…
мне говорят: верь, верь,
я…
Я все стоял, а
говорил точно солдат на рапорте.
Сам он не стоит описания, и, собственно, в дружеских отношениях
я с ним не был; но в Петербурге его отыскал; он мог (по разным обстоятельствам, о которых
говорить тоже не стоит) тотчас же сообщить
мне адрес одного Крафта, чрезвычайно нужного
мне человека, только что тот вернется из Вильно.
Я его не так любил, даже не любил вовсе. Он был очень бел волосами, с полным, слишком белым лицом, даже неприлично белым, до детскости, а ростом даже выше
меня, но принять его можно было не иначе как за семнадцатилетнего.
Говорить с ним было не о чем.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно,
я не привык к обществу, даже к какому бы ни было. В гимназии
я с товарищами был на ты, но ни с кем почти не был товарищем,
я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало
меня. На всякий случай
я дал себе слово не входить в споры и
говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо
мне ничего заключить; главное — не спорить.
— Нет, это не так надо ставить, — начал, очевидно возобновляя давешний спор, учитель с черными бакенами, горячившийся больше всех, — про математические доказательства
я ничего не
говорю, но это идея, которой
я готов верить и без математических доказательств…
Это, видите ли, — вдруг обратился он ко
мне одному (и признаюсь, если он имел намерение обэкзаменовать во
мне новичка или заставить
меня говорить, то прием был очень ловкий с его стороны;
я тотчас это почувствовал и приготовился), — это, видите ли, вот господин Крафт, довольно уже нам всем известный и характером и солидностью убеждений.
— Это именно так, как вы сказали! — обратился
я вдруг к нему, разбивая лед и начиная вдруг
говорить.
Я, может быть, один там и понял, что такое Васин
говорил про «идею-чувство»!
Нет,
мне нельзя жить с людьми;
я и теперь это думаю; на сорок лет вперед
говорю.
Только что Васин
меня похвалил,
мне вдруг нестерпимо захотелось
говорить.
Я выпалил все это нервно и злобно, порвав все веревки.
Я знал, что лечу в яму, но
я торопился, боясь возражений.
Я слишком чувствовал, что сыплю как сквозь решето, бессвязно и через десять мыслей в одиннадцатую, но
я торопился их убедить и перепобедить. Это так было для
меня важно!
Я три года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно ничего не
говорили, а все слушали.
Я все продолжал обращаться к учителю...
Вы
говорите: «Разумное отношение к человечеству есть тоже моя выгода»; а если
я нахожу все эти разумности неразумными, все эти казармы, фаланги?
—
Я, собственно, не знаком, — тотчас ответил Васин (и без малейшей той обидной утонченной вежливости, которую берут на себя люди деликатные,
говоря с тотчас же осрамившимся), — но
я несколько его знаю; встречался и слушал его.
Если б
я не был так взволнован, уж разумеется,
я бы не стрелял такими вопросами, и так зря, в человека, с которым никогда не
говорил, а только о нем слышал.
Меня удивляло, что Васин как бы не замечал моего сумасшествия!
— Васин! — вскричал
я, — вы
меня радуете!
Я не уму вашему удивляюсь,
я удивляюсь тому, как можете вы, человек столь чистый и так безмерно надо
мной стоящий, — как можете вы со
мной идти и
говорить так просто и вежливо, как будто ничего не случилось!
—
Я три года молчал,
я три года
говорить готовился… Дураком
я вам, разумеется, показаться не мог, потому что вы сами чрезвычайно умны, хотя глупее
меня вести себя невозможно, но подлецом!
Я крепко пожал руку Васина и добежал до Крафта, который все шел впереди, пока
я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры;
я не хотел еще и не мог
говорить с ним. В характере Крафта одною из сильнейших черт была деликатность.
— Андроников сам в этом деле путался, так именно
говорит Марья Ивановна. Этого дела, кажется, никто не может распутать. Тут черт ногу переломит!
Я же знаю, что вы тогда сами были в Эмсе…
В результате выставлялась очевидная подлость Версилова, ложь и интрига, что-то черное и гадкое, тем более что кончилось действительно трагически: бедная воспламененная девушка отравилась,
говорят, фосфорными спичками; впрочем,
я даже и теперь не знаю, верен ли этот последний слух; по крайней мере его всеми силами постарались замять.
— Неужели, чтоб доехать до Вильно, револьвер нужен? — спросил
я вовсе без малейшей задней мысли: и мысли даже не было! Так спросил, потому что мелькнул револьвер, а
я тяготился, о чем
говорить.
Очень странно было то, что
я теперь, в трактире, в первый раз сообразил, что Версилов
мне говорит ты, а она — вы.
Тот документ, о котором
говорил Крафт, то письмо этой женщины к Андроникову, которого так боится она, которое может сокрушить ее участь и ввергнуть ее в нищету и которое она предполагает у Версилова, — это письмо было не у Версилова, а у
меня, зашито в моем боковом кармане!
А кстати: выводя в «Записках» это «новое лицо» на сцену (то есть
я говорю про Версилова), приведу вкратце его формулярный список, ничего, впрочем, не означающий.
Я это, чтобы было понятнее читателю и так как не предвижу, куда бы мог приткнуть этот список в дальнейшем течении рассказа.
Говоря это,
я вовсе не думаю равнять себя с Колумбом, и если кто выведет это, тому будет стыдно и больше ничего.
— Слышали, — скажут
мне, — не новость. Всякий фатер в Германии повторяет это своим детям, а между тем ваш Ротшильд (то есть покойный Джемс Ротшильд, парижский,
я о нем
говорю) был всего только один, а фатеров мильоны.
Уж одно слово, что он фатер, —
я не об немцах одних
говорю, — что у него семейство, он живет как и все, расходы как и у всех, обязанности как и у всех, — тут Ротшильдом не сделаешься, а станешь только умеренным человеком.
Я же слишком ясно понимаю, что, став Ротшильдом или даже только пожелав им стать, но не по-фатерски, а серьезно, —
я уже тем самым разом выхожу из общества.
Уединение — главное:
я ужасно не любил до самой последней минуты никаких сношений и ассоциаций с людьми;
говоря вообще, начать «идею»
я непременно положил один, это sine qua.