Неточные совпадения
«Оканчивая воспоминания мои о жизни, столь жалостной и постыдной, с горем скажу, что не единожды чувствовал
я, будто некая сила, мягко и неощутимо почти, толкала
меня на путь иной, неведомый
мне, но, вижу, несравнимо лучший
того, коим
я ныне дошёл до смерти по лени духовной и телесной, потому что все так идут.
Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал он о
ту пору: «Всё
я забрал, а на что
мне?
— Про себя? — повторил отец. —
Я — что же?
Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было
мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а
я — ух какой озорник был! Били
меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А
я не вынослив был на побои, взлупят
меня,
я — бежать! Вот однажды отец и побей
меня в Балахне, а
я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С
того и началось житьё моё: потерял ведь
я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое дело!
Я о
ту пору там был, в Елатьме этой, как били их, стоял в народе, глядь девица на земле бьётся, как бы чёрной немочью схвачена.
— Мотенька, — спасибо
те! Господи! Уж
я послужу…
— Али
я плачу? — удивлённо воскликнула она, дотронувшись ладонью до щеки, и, смущённо улыбнувшись, сказала: — И
то…
— Али нет между вами честных-то людей? Какая ж
мне в
том честь, чтобы жуликами командовать?
Мало
того, что воруют, — озорничать начали: подсадил
я вишен да яблонь в саду — поломали; малинник развёл — потоптали; ульи поставил — опрокинули.
Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: «Ешь, говорит, Миша, а грех — на
меня!» На коленки даже встала перед ним, воет: «Поешь, Миша, не стерплю
я, как начнут тебя пороть!» Ну, Миша этот поглядел на стариков, —
те отвернулись, — проглотил.
Поджигал
я да татарин один казанский, — в
тот раз его и зарубили.
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг, а не
то, что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а он и не охнет! Говорил он про тебя намедни, что ты к делу хорошо будто пригляделся.
Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а не соврёт!
— Обрыдл он
мне с
той поры, стал
я к нему привязываться совсем зря.
— Это такие люди — неугомонные, много
я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если,
то — помрёт на нём…
—
Тем меня и взял! — горячо ответила женщина, и плечи у неё зарумянились.
— Была бы
я дальняя, а
то всем известно, что просто девушка порченая, барину Бубнову наложницей была, а батюшка твой за долг
меня взял.
— А-а — на гроб-могилу? Ну, кабы не боялся
я… давай! С пасынком живёшь, Палашка! Лучше эдак-то.
Тот издохнет, ты всё — хозяйка…
— Эй, вы, сволочи, — не запирай ворота-то… а
то догадаются, что сами вы
меня выпустили, — дурачьё!
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, — ну, всё-таки! Вот что: есть у
меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам
я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а
я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя
мне!
— Чудак! — усмехнулся солдат, поглядывая в сторону. — И он, и
я, и ты — на
то живём! Дело сделал и — вытягивай ходилки!
— Эй, ты! Не свихни глаз-то, а
то поправлять их
мне придётся!
— А
я думал, ты дальний! — разочарованно сказал он.
Тот поднял треугольное лицо и объяснил, пристально глядя на Матвея...
— Оттого, что — лентяй! Понимаю
я идолобесие твоё: мы тут горим три, много пять разов в год, да и
то понемногу, вот ты и придумал — пойду в пожарную, там делать нечего, кроме как, стоя на каланче, галок считать…
«Пойду
я, что ли? Как быка, поведут. Какой он несуразный!
То про судьбу,
то, вдруг, про это. Да сны его ещё».
— Хм-на! Как будто
того, — Матвей… проштрафился
я… н-на… в грудях чего-то, что ли…
Она его сними да и брось наземь, и слышить, в уши-те ей шепчуть: положить бы
те меня за пазуху, пригреть бы, ведь
я долюшка твоя злосчастная!
— Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя,
то — он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх,
я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
«Не буду
я коромыслом выгибаться перед тобой!» — подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц,
тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося слова, начал...
— Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев — бесятся нивесть как. Оле [Междом. церк. — о, ах, увы — Ред.] нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно
мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю — не вем! Да, вот
те и пастырь…
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме
того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём
я и не могу. Одно разве — пришли ты
мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на
меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь
мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
— Вы можете объяснить
мне — зачем вы учите
тому, во что у вас нет веры? Ведь вы обманываете людей!
— А не приставайте — не совру! Чего она пристаёт, чего гоняет
меня, забава
я ей? Бог, да
то, да сё! У
меня лева пятка умней её головы — чего она из
меня душу тянеть?
То — не так, друго — не так, а
мне что?
Я свой век прожил,
мне наплевать, как там правильно-неправильно. На кладбищу дорога всем известна, не сам
я туда пойду, понесуть; не бойсь, с дороги не собьются!
— Точно
я птицей была в
тот вечер, поймали вы
меня и выщипывали крылья
мне, так, знаете, не торопясь, по пёрышку, беззлобно… скуки ради…
— Родной — это
тот, чья душа близка
мне…
— Это — не
то! — говорила она, отрицательно качая головой. — Так
мне и вас жалко:
мне хочется добра вам, хочется, чтобы человеческая душа ваша расцвела во всю силу, чтобы вы жили среди людей не лишним человеком! Понять их надо, полюбить, помочь им разобраться в тёмной путанице этой нищей, постыдной и страшной жизни.
«Никогда
я на женщину руки не поднимал, — уж какие были
те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты
мне на душу молоньей — и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой
я леший нужен!»
— Брось — все люди! Где нам правда? Али —
я правда? Худой
я мужичонка, неверный, мошенник
я. — Вот
те истинный Христос!
Я ушла, чтобы не мучить вас, а скоро, вероятно, и совсем уеду из Окурова. Не стану говорить о
том, что разъединяет нас;
мне это очень грустно, тяжело, и не могу
я, должно быть, сказать ничего такого, что убедило бы вас. Поверьте — не жена
я вам. А жалеть —
я не могу, пожалела однажды человека, и четыре года пришлось
мне лгать ему. И себе самой, конечно. Есть и ещё причина, почему
я отказываю вам, но едва ли вас утешило бы, если бы вы знали её.
Мне хочется поблагодарить вас за ласку, за доброе отношение к сыну, за
то, что вы помогли
мне многое понять.
Господи боже мой, как
мне хочется, чтобы вы подумали о
том, что такое — Россия и отчего в ней так трудно жить людям, почему все так несчастны и судорожны или несчастны и неподвижны, точно окаменевшие!
— Да хотел в Воргород идти и в актёры наняться, ну — как у
меня грыжа, а там требуется должностью кричать много,
то Евгенья Петровна говорит — не возьмут
меня…
Как это случается и отчего:
тьма тём людей на земле, а жил
я средь них, будто и не было
меня.
«Гнев, — соображал он, — прогневаться, огневаться, — вот он откуда, гнев, — из огня! У кого огонь в душе горит,
тот и гневен бывает. А
я бывал ли гневен-то? Нет во
мне огня, холодна душа моя, оттого все слова и мысли мои неживые какие-то и бескровные…»
— Бе
той Диоскор жидовин! Дьяволы, почто вы
мне этого не сказали, зачем скрыли от
меня, ведь это
я — Диоскор, моя фамилия Диоскуров, знали вы это!
А когда пошёл
я домой, пристал он ко
мне, сказавшись двоюродным братом снохе Хряпова,
той, что утонула, в пожар, на пароходе.
— Не уважаю, — говорит, —
я народ: лентяй он, любит жить в праздности, особенно зимою, любови к делу не носит в себе, оттого и покоя в душе не имеет. Коли много говорит, это для
того, чтобы скрыть изъяны свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели в самом человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
И вот начала она
меня прикармливать:
то сладенького даст, а
то просто так, глазами обласкает, ну, а известно, о чём в эти годы мальчишки думают, — вытягиваюсь
я к ней, как травина к теплу. Женщина захочет — к ней и камень прильнёт, не
то что живое. Шло так у нас месяца три — ни в гору, ни под гору, а в горе, да на горе: настал час, подошла она вплоть ко
мне, обнимает, целует, уговаривает...
Лежу — вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят, и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку; вот, говорит,
я тебе чайку принесла,
то да сё, а потом тихо шепчет...
Совсем не похож на себя, каким в церкви служит, и не
то — хитёр, не
то — глуповат, вообще же обожжённый какой-то, и словно виновен и предо
мною и пред женой своей.
— Не скажешь, чать! Мал ты о
ту пору был, а, говорят вон, слюбился с мачехой-то.
Я тебя ещё у Сычуговых признал — глаза всё
те же. Зайдём в трактир — ну? Старое вспомнить?
Опять в монастырь, а уж трудно стало — в деревне надорвался, в городе избаловался, сердце у
меня болит ещё с
той поры, как били
меня.