Неточные совпадения
—
Ты зачем наврал про тетку? Тетки-то не
было. Дронов сердито взглянул
на него и, скосив глаза, ответил...
— Дразнить обиженного — это не похоже
на тебя. Нужно
быть великодушным.
С Елизаветой Спивак Кутузов разговаривал редко и мало, но обращался к ней в дружеском тоне,
на «
ты», а иногда ласково называл ее — тетя Лиза, хотя она
была старше его, вероятно, только года
на два —
на три. Нехаеву он не замечал, но внимательно и всегда издали прислушивался к ее спорам с Дмитрием, неутомимо дразнившим странную девицу.
— Что ж
ты как вчера? — заговорил брат, опустив глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал…
Тебя считали серьезно думающим человеком, а
ты вдруг такое, детское. Не знаешь, как
тебя понять. Конечно,
выпил, но ведь говорят: «Что у трезвого
на уме — у пьяного
на языке».
— Путаю? — спросил он сквозь смех. — Это только
на словах путаю, а в душе все ясно.
Ты пойми: она удержала меня где-то
на краю… Но, разумеется, не то важно, что удержала, а то, что она —
есть!
—
Тебе трудно живется? — тихо и дружелюбно спросил Макаров. Клим решил, что
будет значительнее, если он не скажет ни да, ни нет, и промолчал, крепко сжав губы. Пошли пешком, не быстро. Клим чувствовал, что Макаров смотрит
на него сбоку печальными глазами. Забивая пальцами под фуражку непослушные вихры, он тихо рассказывал...
—
Ты знаешь, — в посте я принуждена
была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала
на этом. Что могла бы я сказать ему?
— Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье.
Ты знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это — хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет. Тогда она перестанет смотреть
на себя как
на что-то исключительное и, может
быть, выучится… уважать людей.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, —
ты ее помнишь? — тоже
была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции!
Ты — подумай: ведь она старше меня
на шесть лет и все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
— Государство наше — воистину, брат, оригинальнейшее государство, головка у него не по корпусу, — мала. Послал Лидию
на дачу приглашать писателя Катина. Что же
ты,
будешь критику писать, а?
— Сначала
ты смотришь
на вещи, а потом они
на тебя.
Ты на них — с интересом, а они — требовательно: отгадай, чего мы стоим? Не денежно, а душевно. Пойду,
выпью водки…
— Ба! Это —
ты? — крикнул Лютов так громко, что заставил прохожих обернуться
на него, а двое даже приостановились, должно
быть, ожидая скандала. Одет Лютов
был в широкое расстегнутое пальто с меховым воротником, в мохнатую шапку, острая бородка делала его похожим
на один из портретов Некрасова; Клим сказал ему это.
«Должно
быть,
есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные мысли. У меня с
тобою были какие-то ни
на что не похожие минуты. Я говорю не о «сладких судорогах любви», вероятно, это может
быть испытано и со всяким другим, а у
тебя — с другой».
— Я во Пскове
буду жить. Столицы, университетские города, конечно, запрещены мне. Поживу во Пскове до осени — в Полтаву
буду проситься. Сюда меня
на две недели пустили, обязан ежедневно являться в полицию. Ну, а
ты — как живешь? Помнится,
тебя марксизм не удовлетворял?
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То
есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а
ты мне внушаешь, чтоб я
на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
— Вот болван!
Ты можешь представить — он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо
было, — ах, урод! Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги
на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем». Тогда он начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про
тебя…
— Любаша — победа!
Ты оставлена здесь
на полтора месяца и
будешь лечиться у психиатра…
— Во сне сколько ни
ешь — сыт не
будешь, а
ты — во сне онучи жуешь. Какие мы хозяева
на земле? Мой сын, студент второго курса, в хозяйстве понимает больше нас. Теперь, брат, живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и — едем! Там деньги сделать можно, а здесь — жиды, Варавки, черт знает что… Продавай…
— Сколько раз я говорила
тебе это, — отозвалась Варвара; вышло так, как будто она окончила его фразу. Самгин посмотрел
на нее, хотел что-то сказать, но не сказал ничего, отметил только, что жена пополнела и, должно
быть, от этого шея стала короче у нее.
—
Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как
ты знаешь, стоит
на своем: мир — непроницаемая тьма, человек освещает ее огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети пишут грифелем
на школьной доске…
—
Ты с первой встречи остался в памяти у меня. Помнишь —
на дачах? Такой ягненок рядом с Лютовым. Мне тогда
было шестнадцать лет…
— Ученики Ленина несомненно вносят ясность в путаницу взглядов
на революцию. Для некоторых сочувствующих рабочему движению эта ясность
будет спасительна, потому что многие не отдают себе отчета, до какой степени и чему именно они сочувствуют. Ленин прекрасно понял, что необходимо обнажить и заострить идею революции так, чтоб она оттолкнула все чужеродное.
Ты встречала Степана Кутузова?
— Как
тебе показался этот, а? Можно ли
было ожидать! Впрочем, помнишь, как жаловался
на него Дьякон?
— Жизнью, а не профессией, — вскрикнул Дронов. — Людями, — прибавил он, снова шагая к лесу. —
Тебе в тюрьму приносили обед из ресторана, а я кормился гадостью из арестантского котла. Мог и я из ресторана, но
ел гадость, чтоб вам
было стыдно. Не заметили? — усмехнулся он. —
На прогулках тоже не замечали.
— Не забудь! — говорил Дронов, прощаясь с ним
на углу какого-то подозрительно тихого переулка. — Не торопись презирать меня, — говорил он, усмехаясь. — У меня, брат, к
тебе есть эдакое чувство… близости, сродства, что ли…
— Владимир, не скандаль! — густо и тоном приказания сказала Алина, дернув его за рукав. —
На тебя смотрят… Сядь!
Пей!
Выпьем, Климуша, за его здоровье! Ох, как
поет! — медленно проговорила она, закрыв глаза, качая головой. —
Спеть бы так, один раз и… — Вздрогнув, она опрокинула рюмку в рот.
— Это — пир
на вулкане.
Ты — понимаешь,
ты пьешь водку, как яд, — вижу…
Клим сообразил, что командует медник, — он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться
на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он — тощий, костлявый, с кусочками черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка — его ученик и приемыш. Он жил
на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше в доме Варвары. Озорной мальчишка. Любил
петь: «Что
ты, суженец, не весел». А надо
было петь — сундженец, сундженский казак.
— Вот с этого места я
тебя не понимаю, так же как себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. —
Тебя, пожалуй, я больше не понимаю.
Ты — с ними, но —
на них не похож, — продолжал Макаров, не глядя
на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи? Вот что я хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника? Еще тогда понял я, что не могу
быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини
на бога не работают, как я
на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно
было мне? Опять же и
ты, —
ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
— Ну — ладно, — она встала. — Чем я
тебя кормить
буду? В доме — ничего нету, взять негде. Ребята тоже голодные. Целые сутки
на холоде. Деньги свои я все прокормила. И Настенка.
Ты бы дал денег…
— Устроили жизнь!
На улицу выйти страшно. Скоро праздники, святки, — воображаю, как весело
будет… Если б
ты знал, какую анархию развела Анфимьевна в хозяйстве…
— Не скромничай, кое-что я знаю про
тебя. Слышала, что
ты как
был неподатлив людям, таким и остался.
На портрет смотришь? Супруг мой.
— Как
ты странно говоришь, — заметил Самгин, глядя
на нее с любопытством. — Кажется, мы живем во дни достаточно бесстрашные, то
есть — достаточно бесстрашно живем.
— Сегодня —
пою! Ой, Клим, страшно!
Ты придешь?
Ты — речи народу говорил? Это тоже страшно? Это должно
быть страшнее, чем
петь! Я ног под собою не слышу, выходя
на публику, холод в спине, под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, — говорила она, тыкая пальцем в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
— После скандала я ушел и задумался о
тебе, — вполголоса говорил Самгин, глядя
на дымок папиросы, рисуя ею восьмерки в воздухе. —
Ты, наверху,
поешь, воображая, что твой голос облагораживает скотов, а скоты, внизу…
— Алеша-то Гогин, должно
быть, не знает, что арест
на деньги наложен
был мною по просьбе Кутузова. Ладно, это я устрою, а
ты мне поможешь, — к своему адвокату я не хочу обращаться с этим делом.
Ты — что же, — в одной линии со Степаном?
Не желая видеть Дуняшу, он зашел в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для себя не увидел ее. Дома он нашел письмо Дуняши, — она извещала, что едет —
петь на фабрику посуды, возвратится через день. В уголке письма
было очень мелко приписано: «Рядом с
тобой живет подозрительный, и к нему приходил Судаков. Помнишь Судакова?»
— Ой, как
тебя ушибло!
На,
выпей скорее… И возьми-ко себя в руки… Хорошо, что болвана Мишки нет, побежал туда, а то бы… Он с фантазией. Ну, довольно, Клим, сядь!
— В своей ли
ты реке плаваешь? — задумчиво спросила она и тотчас же усмехнулась, говоря: — Так — осталась от него кучка тряпок? А
был большой… пакостник. Они трое: он, уездный предводитель дворянства да управляющий уделами — девчонок-подростков портить любили. Архиерей донос посылал
на них в Петербург, — у него епархиалочку отбили, а он для себя берег ее. Теперь она — самая дорогая распутница здесь. Вот, пришел, негодяй!
—
Ты знаешь, что Лидия Варавка здесь живет? Нет? Она ведь — помнишь? — в Петербурге, у тетки моей жила, мы с нею
на доклады философского общества хаживали, там архиереи и попы литераторов цезарепапизму обучали, —
было такое религиозно-юмористическое общество. Там я с моим супругом, Михаилом Степановичем, познакомилась…
— А я собралась
на панихиду по губернаторе. Но время еще
есть. Сядем. Послушай, Клим, я ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо?
Ты постарел немножко: белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно — какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но — что ж делать, что?
— Валентин — смутил
тебя? — спросила она, усмехаясь. — Он — чудит немножко, но
тебе не помешает. У него
есть страстишка — голуби.
На голубях он жену проморгал, — ушла с постояльцем, доктором. Немножко — несчастен, немножко рисуется этим, — в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя
на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь —
на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я
на этом дереве муки приняла. И никому, ни
тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал,
пить начал, потом — застудился зимою…
—
На мой взгляд, религия — бабье дело. Богородицей всех религий — женщина
была. Да. А потом случилось как-то так, что почти все религии признали женщину источником греха, опорочили, унизили ее, а православие даже деторождение оценивает как дело блудное и
на полтора месяца извергает роженицу из церкви.
Ты когда-нибудь думал — почему это?
— Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И — вот что, — сказала она, натягивая перчатку
на пальцы левой руки, —
ты возьми-ка себе Мишку, он
тебе и комнаты приберет и книги
будет в порядке держать, — не хочешь обедать с Валентином — обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, — почерк у него — хороший. А мальчишка он — скромный, мечтатель только.
— Рабочие хотят взять фабрики, крестьяне — землю, интеллигентам хочется власти, — говорила она, перебирая пальцами кружево
на груди. — Все это, конечно, и нужно и
будет, но ведь таких, как
ты, — удовлетворит ли это?
— Я сам
был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это
были действительно рабочие.
Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он бил нас? У него своих хватит
на это».
— Да — что же? — сказала она, усмехаясь, покусывая яркие губы. — Как всегда — он работает топором, но ведь я
тебе говорила, что
на мой взгляд — это не грех. Ему бы архиереем
быть, — замечательные сочинения писал бы против Сатаны!
— Видишь ли — в его речах
было нечто похожее
на то, что я рассказывал
тебе про себя…