Ермак Тимофеевич
1900
XIX
Хворь усиливается
Чуть забрезжило раннее летнее утро, как казаки уже принялись за работу. Заступами, всегда имевшимися при них в походе, — их несли более слабые, находившиеся в задних рядах, — они вырыли громадную могилу и свалили тела убитых кочевников, предварительно раздев их догола, так как одежда, как бы они ни была ветха и бесценна, считалась добычей; у некоторых убитых, впрочем, на руках оказались кольца, серебряные и даже золотые. Их, конечно, не оставили у покойников. Эта часть добычи, как лучшая, предназначалась атаману, а он иногда разделял ее между более отличившимися. Атаманские подарки играли роль орденов и очень ценились казаками.
Так было и теперь.
Когда тела были свалены в яму и засыпаны, казаки возвратились на пригорок, где сидел задумчиво атаман, наблюдая за работой людей, а быть может, даже и не замечая ее.
Старейший после есаула казак подал Ермаку Тимофеевичу горсть собранных с убитых колец. Атаман рассеянно взял их и тут же стал выкрикивать, во-первых, двух раненых, затем замеченных им во время дела как особенно усердных и стал оделять их кольцами.
Одним из свойств Ермака Тимофеевича, привлекавших к нему сердца людей, была необычайная справедливость при оценке заслуг — он всегда награждал самых достойных, которые признавались таковыми всеми, за немногими исключениями, так как люди везде люди, а между ними есть непременно людишки, которые постоянно горят на медленном огне злобной зависти ко всему выдающемуся, ко всему, что, по их собственному сознанию, выше их. Такие были, бывают и всегда будут на всех ступенях общественной лестницы, начиная с подножия царского трона до шайки разбойников.
В общем, награды Ермака Тимофеевича за время его атаманства всегда признавались справедливыми громадным большинством его людей. Признаны были таковыми и теперешние награды.
Обычно Ермак Тимофеевич ничего не оставлял себе, но на этот раз он изменил этому обыкновению. Среди собранных с убитых кочевников колец одно было особенно массивное и, по-тогдашнему, видимо, хорошей работы. Его оставил Ермак себе — надел на мизинец левой руки: кольцо, бывшее на руке тщедушного кочевника, не лезло на другие пальцы богатырской руки Ермака. Это обстоятельство не осталось незамеченным и даже возбудило толки.
— И на что ему это кольцо, такое махонькое?.. — недоумевал один.
— Наверное, не для себя, — отвечал шедший рядом товарищ.
— Как не для себя?
— Да так.
— Для кого же…
— Может, для зазнобушки…
— Окстись! У Ермака-то зазнобушка?..
— Он что, не человек?
— Когда же это было? Я уж много лет с ним, не замечал такого. Монах монахом…
— А может, теперь и прорвало…
— Несуразное ты баешь, приметили бы…
— А разве не приметил, что он стал чудной какой-то?..
— Сменка-то в нем есть, это правильно…
— Вот видишь!
— Только не с того это, не от бабы…
— А с чего же, по-твоему?
— Со скуки…
— О чем ему скучать-то?
— А по вольной жизни…
— Сказал тоже… Он сам себе хозяин. Захотел — на землю сел с нами, захотел — увел нас куда глаза глядят…
— Да куда вести-то…
— Да хотя назад, на Волгу…
— Нет, брат, там стрельцы засилье взяли… Тютюкнула для нас Волга — аминь…
— И со стрельцами тоже посчитаться можно…
— Считались, знаешь, чай, а сколько потеряли товарищей… Не перечесть…
— Это точно…
— То-то и оно-то…
— Ну в другом месте…
— Оно, конечно, можно бы… Только где это место-то? Може, он не знает…
— Ермак-то не знает?.. Он все знает.
— Пожалуй, что знает… Оттого я и мекаю, что не от скуки, а кто ни на есть зазнобил ему сердце молодецкое…
— Кому зазнобить-то здесь?..
— Уж того не ведаю.
— Некому! — решительно заключил спорщик.
Такие или подобные разговоры шли во всех рядах возвращающихся в поселок казаков.
На строгановском дворе только утром узнали об уходе оставшейся половины новых поселенцев во главе с Ермаком Тимофеевичем. Куда они пошли? Зачем? Вернутся ли? Эти вопросы пока оставались без разрешения.
Строгановы, и дядя и племянники, были сильно встревожены, но ненадолго. Вскоре один из гонцов, разосланных в разные стороны, принес известие, что Ермак с людьми возвращается в поселок, что ночью готовилось нападение кочевников на усадьбу, им предупрежденное. Тут поняли значение и кучи хвороста, наваленного у острога, и брошенных тут же трута и кремня. И все ужаснулись. Опасность, если бы, пользуясь сном посельщиков, кочевникам удалось поджечь острог и произвести нападение на усадьбу, была бы несомненно велика. Кто знает, чем бы могло окончиться все это.
В это утро к Семену Иоаникиевичу явилась Антиповна, расстроенная и смущенная.
— Что случилось? — спросил старик.
— Беда, да и только, Семен Аникич. Я к твоей милости…
— Да что такое?.. С Аксюшей что-нибудь?
— Так точно, расхворалась совсем девушка, головы с изголовья не поднимает… Ума не приложу, что и делать…
— Травкой-то поила?
— Поила, батюшка, поила… Вчера цельный день ничего себе была, я ей сказки сказывала, потом с Домашей, почитай, до ночи она пробеседовала, а сегодня на поди… Совсем занедужилась.
— Деда-а-а, — протянул Семен Иоаникиевич, — придется знахаря звать…
— А где же знахарь-то?
— Ермак хвастал, что знахарствует.
— Ермак?! — испуганно воскликнула Антиповна. — Разбойник он, батюшка, душегуб… Как же его допустить до голубушки нашей чистой?.. Еще пуще сглазит. А уж я на него мекала…
— Что мекала?
— Да что сглазил он Ксюшеньку…
— Ты думаешь? — тревожно спросил Семен Иоаникиевич.
— Думала, батюшка, думала, неча и греха таить, думала…
— А теперь?
— Не хочу грех на душу брать, потому, кабы это у ней от сглазу было али от нечисти, — наговор бы помог али крест, но ни то ни другое не помогает. Так как же на человека клепать?.. Может, я и напраслину заводила.
— Видишь, сама, старая, сознаешься…
— Сознаюсь, батюшка, сознаюсь… Только все же не след парня незнакомого подпускать к девушке.
— Да какой же он незнакомый? Почитай, два года живет у нас, тихий, смирный, воды не замутит, коли ворог его сам не заденет…
— В тихом-то омуте они и водятся — недаром молвит пословица, — заметила Антиповна.
— И притом он при мне да при тебе поглядит хворую… Что с ней с того станется? Не откусит ничего у ней…
— Твоя хозяйская воля, Семен Аникич, а мне все боязно…
— Чего боязно-то?
— Как бы совсем не испортил девку, не ровен час.
— Да чего же портить-то, коли сама говоришь, что головы от изголовья не поднимает…
— Не поднимает, батюшка, не поднимает…
— Чего же ждать-то еще… Чтобы Богу душу отдала? — рассердился Строганов.
— И что ты, батюшка…
— То-то и оно-то… Поговорю я с ним, как вернется он. Говорят, идет назад, здорово задал нечисти…
— На том ему спасибо, доброму молодцу… — сказала Антиповна, знавшая уже о происшествиях истекшей ночи.
— Может, и за Аксюшу ему спасибо скажем…
— Ох, ох, ох, грехи, грехи… — вместо ответа вздохнула старуха. — Прощенья просим, батюшка Семен Аникич.
— Иди себе, иди, я зайду к Аксюше, а ты ее чем ни на есть попользуй… Малинкой напой али мятой, липовым цветом…
— Милости просим, батюшка Семен Аникич… Липового цвета я заварила, попою беспременно.
Старуха вышла.
В то самое время, когда она была в горнице Семена Иоаникиевича, в опочивальне Ксении Яковлевны происходила другая сцена.
Около постели молодой хозяйки на табурете, обитом мехом горной козы, сидела Домаша.
— Ты так и не вставай, Ксения Яковлевна, — говорила она, — уж потерпи, зато увидишься…
— Не встану, не встану… — кивнула та головой, потягиваясь на белоснежных перине и подушках. Глаза ее улыбались. — Зазорно только в постели-то быть, коли придет он… — добавила она после некоторой паузы.
— Что за зазорно? Недужится тебе, а коли на ногах будешь, не позовут, благо дело начать, а там встанешь, дескать, поправилась… Поняла?
— Поняла, поняла… И хитрая же ты, Домашенька.
— На том стоим… Да как же без хитрости-то быть нам, девушкам?
В этом время в спальню вошла тихим шагом Антиповна. Больная откинула назад голову и закрыла глаза.
— Започивала, кажись… — шепотом доложила старухе Домаша.
— Ишь, напасть какая, — прошептала Антиповна.