Детство моё — сложная смесь переживаний: жар, бред, бессонница, тягостные дни и томительно долгие ночи. Мне более знакома «Страна кровати», чем зелёного сада.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
Язык похож на надтреснутый котёл, по которому мы выстукиваем мелодии, звучащие так, как будто они предназначены для танцев медведя, между тем как мы бы хотели тронуть ими звезды.
Если человек шагает не в ногу с остальными — это, возможно, потому, что он слышит другого барабанщика. Пусть себе шагает под ту музыку, которая звучит для него, какой бы она ни была.
Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днём мечтать, И песни петь! И слушать в мире ветер!
Красота — не потребность, а экстаз. Это не образ, что вам хотелось бы видеть, и не песня, что вам хотелось бы слышать, но образ, который вы видите, даже если сомкнёте глаза, и песня, которую вы слышите, даже если закроете уши.
Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева»)
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Слабые люди избегают наслаждения, как если бы они боялись потревожить какую-то врождённую болезненную рану. Для них лучше усыпить эту боль и уснуть вместе с ней.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Умереть легко, когда ты совершенно здоров. Прекрасным весенним утром, в саду, в приятном и бодром расположении духа, — как просто было бы лечь на траву и отойти в мир иной!
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.
Живые. Таких больше нет. Смотрю я сейчас на женщин — однообразие какое-то. Иду на пляж, у них талии нет вообще. Смесь солитера с лапшой. А это ведь на музыку сильно влияет.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.