У народа, лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести.
Старость гасит страсти, останавливает занятия, заглушает всякие стремления и отдает вас в жертву страшному врагу, который зовется покоем, но настоящее имя которого - скука.
«Если человек просто откинулся и подумал о надвигающемся ему прекращении и ужасе, и незначительности одиночества в космосе, то он, несомненно, будет сходить с ума, либо испытывать чувство бесполезности».
Энтузиазм не может долго подхлёстывать человека. Во всякой работе существуют естественные ритмы. Сравнительно долгое нарушение их приводит к надрыву, к депрессии.
Искушение подобно молнии, на мгновение уничтожающей все образы и звуки, чтобы оставить вас во тьме и безмолвии перед единственным объектом, чей блеск и неподвижность заставляют оцепенеть.
Никто в мире не чувствует новых вещей сильнее, чем дети. Дети содрогаются от этого запаха, как собака от заячьего следа, и испытывают безумие, которое потом, когда мы становимся взрослыми, называется вдохновением.
…Стыд — это уже своего рода революция… …Если бы целая нация действительно испытала чувство стыда, она была бы подобно льву, который весь сжимается, готовясь к прыжку.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
Когда яркое пламя любви перестаёт мерцать, веселее горит огонёк привязанности; его-то легко поддерживать изо дня в день и даже усиливать по мере того, как приближается холодная смерть.
Даже если я должен буду в деревянной бочке преодолеть ревущий водопад, и внизу меня будут ждать вооруженные до зубов туземцы, я буду продолжать борьбу.
Встречаются людские души, к познанию которых нет ни малейшего интереса. Ровно как и скалистые пропасти, не вызывающие желания рисковать. И вторые, и первые слишком полны ужасом смерти.
Я раб ритма. Я как палитра. Я танцую так, как чувствую в эту секунду. Если ты начинаешь размышлять, то все, ты – труп. Выступать – это не про разум, это про чувства.
я был как корабль без якоря, уносимый куда-то штормом во тьму. Постоянно искал тихую гавань, а вместо этого снова и снова нёсся навстречу новым неожиданностям.
Для человека, только что оправившегося от любовного недуга, возможность нового увлечения видится столь немыслимой, что ему кажется, будто все живые существа, вплоть до последней мошки, ввергнуты в пучину разочарования.
Малые страдания выводят нас из себя, великие же — возвращают нас самим себе. Треснувший колокол издаёт глухой звук: разбейте его на две части — он снова издаст чистый звук.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Детство моё — сложная смесь переживаний: жар, бред, бессонница, тягостные дни и томительно долгие ночи. Мне более знакома «Страна кровати», чем зелёного сада.
Люди понимают только чувства, сходные с их собственными чувствами; другие, как бы прекрасно они ни были выражены, не действуют на них: глаза глядят, но сердце не участвует, а вскоре и глаза отворачиваются.
…в нем было удивительное сочетание физической слабости и духовной — даже не скажу, силы, но — приветливости, в которой растворялась любая человеческая боль, любая тревога.
Внешне он сохранял полное спокойствие, ничем не выдавая всё сильнее нараставшую тревогу за исход сражения.
А там явно что-то случилось, и простой разнос капитаном своих матросов никак не мог служить объяснением нараставшему шуму.
Стремительно нараставший бунт шестидесяти строптивиц угнетал, особенно если учесть моё ограниченное владение французским, тем более в столь жестоких условиях.