Неточные совпадения
Вся фигура сухощавая, с
узкими плечами, приподнятыми кверху, с искусственно выпяченною вперед
грудью и с длинными, мускулистыми руками.
«Честолюбие? Серпуховской? Свет? Двор?» Ни на чем он не мог остановиться. Всё это имело смысл прежде, но теперь ничего этого
уже не было. Он встал с дивана, снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую
грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся по комнате. «Так сходят с ума, — повторил он, — и так стреляются… чтобы не было стыдно», добавил он медленно.
— Ну, я рада, что ты начинаешь любить его, — сказала Кити мужу, после того как она с ребенком у
груди спокойно уселась на привычном месте. — Я очень рада. А то это меня
уже начинало огорчать. Ты говорил, что ничего к нему не чувствуешь.
Сергей Иванович давно
уже отобедал и пил воду с лимоном и льдом в своей комнате, просматривая только что полученные с почты газеты и журналы, когда Левин, с прилипшими от пота ко лбу спутанными волосами и почерневшею, мокрою спиной и
грудью, с веселым говором ворвался к нему в комнату.
Всё это знал Левин, и ему мучительно, больно было смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение на тугообтянутый лоб, на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую
грудь, которые
уже не могли вместить в себе той жизни, о которой больной просил.
Анна
уже была одета в светлое шелковое с бархатом платье, которое она сшила в Париже, с открытою
грудью, и с белым дорогим кружевом на голове, обрамлявшим ее лицо и особенно выгодно выставлявшим ее яркую красоту.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на
грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу;
уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Когда я проснулся, на дворе
уж было темно. Я сел у отворенного окна, расстегнул архалук, — и горный ветер освежил
грудь мою, еще не успокоенную тяжелым сном усталости. Вдали за рекою, сквозь верхи густых лип, ее осеняющих, мелькали огни в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас все было тихо, в доме княгини было темно.
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала
грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
На
грудь кладет тихонько руку
И падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку.
Так медленно по скату гор,
На солнце искрами блистая,
Спадает глыба снеговая.
Мгновенным холодом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовет его… напрасно:
Его
уж нет. Младой певец
Нашел безвременный конец!
Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял на утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за
грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван...
Неправильный, небрежный лепет,
Неточный выговор речей
По-прежнему сердечный трепет
Произведут в
груди моей;
Раскаяться во мне нет силы,
Мне галлицизмы будут милы,
Как прошлой юности грехи,
Как Богдановича стихи.
Но полно. Мне пора заняться
Письмом красавицы моей;
Я слово дал, и что ж? ей-ей,
Теперь готов
уж отказаться.
Я знаю: нежного Парни
Перо не в моде в наши дни.
У ворот одного дома сидела старуха, и нельзя сказать, заснула ли она, умерла или просто позабылась: по крайней мере, она
уже не слышала и не видела ничего и, опустив голову на
грудь, сидела недвижимо на одном и том же месте.
Возле нее лежал ребенок, судорожно схвативший рукою за тощую
грудь ее и скрутивший ее своими пальцами от невольной злости, не нашед в ней молока; он
уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу его можно было думать, что он еще не умер или, по крайней мере, еще только готовился испустить последнее дыханье.
А на Остапа
уже наскочило вдруг шестеро; но не в добрый час, видно, наскочило: с одного полетела голова, другой перевернулся, отступивши; угодило копьем в ребро третьего; четвертый был поотважней, уклонился головой от пули, и попала в конскую
грудь горячая пуля, — вздыбился бешеный конь, грянулся о землю и задавил под собою всадника.
Одолел было
уже козак и, сломивши, ударил вострым турецким ножом в
грудь, но не уберегся сам.
И польстился корыстью Бородатый: нагнулся, чтобы снять с него дорогие доспехи, вынул
уже турецкий нож в оправе из самоцветных каменьев, отвязал от пояса черенок с червонцами, снял с
груди сумку с тонким бельем, дорогим серебром и девическою кудрею, сохранно сберегавшеюся на память.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля;
уже встав, девушка прижала руки к
груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
Грэй взял ее руки и, зная
уже теперь, куда можно безопасно идти, она спрятала мокрое от слез лицо на
груди друга, пришедшего так волшебно.
Другая же дама, очень полная и багрово-красная, с пятнами, видная женщина, и что-то
уж очень пышно одетая, с брошкой на
груди величиной в чайное блюдечко, стояла в сторонке и чего-то ждала.
Она сошла вниз и минуты через две воротилась с водой в белой глиняной кружке; но он
уже не помнил, что было дальше. Помнил только, как отхлебнул один глоток холодной воды и пролил из кружки на
грудь. Затем наступило беспамятство.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было
уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в
груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения;
уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
Она, без сомнения, была бы одна из тех, которые претерпели мученичество, и,
уж конечно бы, улыбалась, когда бы ей жгли
грудь раскаленными щипцами.
Красные пятна на щеках ее рдели все сильнее и сильнее,
грудь ее колыхалась. Еще минута, и она
уже готова была начать историю. Многие хихикали, многим, видимо, было это приятно. Провиантского стали подталкивать и что-то шептать ему. Их, очевидно, хотели стравить.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на
груди кровавое пятнышко; боялась мышей,
ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Он был тоже из «молодых», то есть ему недавно минуло сорок лет, но он
уже метил в государственные люди и на каждой стороне
груди носил по звезде.
Он приподнялся и хотел возвратиться домой; но размягченное сердце не могло успокоиться в его
груди, и он стал медленно ходить по саду, то задумчиво глядя себе под ноги, то поднимая глаза к небу, где
уже роились и перемигивались звезды.
Когда же Базаров, после неоднократных обещаний вернуться никак не позже месяца, вырвался наконец из удерживавших его объятий и сел в тарантас; когда лошади тронулись, и колокольчик зазвенел, и колеса завертелись, — и вот
уже глядеть вслед было незачем, и пыль улеглась, и Тимофеич, весь сгорбленный и шатаясь на ходу, поплелся назад в свою каморку; когда старички остались одни в своем, тоже как будто внезапно съежившемся и подряхлевшем доме, — Василий Иванович, еще за несколько мгновений молодцевато махавший платком на крыльце, опустился на стул и уронил голову на
грудь.
— Что
уж, руку-то, — вздохнула Анфимьевна и, обняв его пудовыми руками, притиснула ко
грудям своим, пробормотав...
Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да
уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на
груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.
Он усмехался с ироническим сожалением. В нем явилось нечто важное и самодовольное; ходил он медленно, выгибая
грудь, как солдат; снова отрастил волосы до плеч, но завивались они у него
уже только на концах, а со щек и подбородка опускались тяжело и прямо, как нитки деревенской пряжи. В пустынных глазах его сгустилось нечто гордое, и они стали менее прозрачны.
Затем он вспомнил, как неудобно было лежать в постели рядом с нею, — она занимала слишком много места, а кровать
узкая. И потом эта ее манера бережно укладывать
груди в лиф…
Она стала угловатой, на плечах и бедрах ее высунулись кости, и хотя
уже резко обозначились
груди, но они были острые, как локти, и неприятно кололи глаза Клима; заострился нос, потемнели густые и строгие брови, а вспухшие губы стали волнующе яркими.
Размахивая тонкими руками, прижимая их ко впалой
груди, он держал голову так странно, точно его, когда-то, сильно ударили в подбородок, с той поры он, невольно взмахнув головой,
уже не может опустить ее и навсегда принужден смотреть вверх.
Но он молчал, обняв ее талию, крепко прижавшись к ее
груди, и,
уже ощущая смутную тревогу, спрашивал себя...
В двери встала Фелицата, сложив руки на
груди так, как будто она
уже умерла и положена в гроб.
Он
уже не слушал возбужденную речь Нехаевой, а смотрел на нее и думал: почему именно эта неприглядная, с плоской
грудью, больная опасной болезнью, осуждена кем-то носить в себе такие жуткие мысли?
Встретили группу английских офицеров, впереди их автоматически шагал неестественно высокий человек с лицом из трех костей, в белой чалме на длинной голове, со множеством орденов на
груди,
узкой и плоской.
Покатые плечи, невысокая
грудь, красиво очерченные бедра, стройные ноги в черных чулках и очень
узкие ступни.
— Но, разумеется, это не так, — сказал Клим, надеясь, что она спросит: «Как же?» — и тогда он сумел бы блеснуть пред нею, он
уже знал, чем и как блеснет. Но девушка молчала, задумчиво шагая, крепко кутая
грудь платком; Клим не решился сказать ей то, что хотел.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на
груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что
уже видел Кутузова у ворот земской управы.
Похолодев от испуга, Клим стоял на лестнице, у него щекотало в горле, слезы выкатывались из глаз, ему захотелось убежать в сад, на двор, спрятаться; он подошел к двери крыльца, — ветер кропил дверь осенним дождем. Он постучал в дверь кулаком, поцарапал ее ногтем, ощущая, что в
груди что-то сломилось, исчезло, опустошив его. Когда, пересилив себя, он вошел в столовую, там
уже танцевали кадриль, он отказался танцевать, подставил к роялю стул и стал играть кадриль в четыре руки с Таней.
Но Самгин
уже знал: начинается пожар, — ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали все дальше по хребту ее и весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на
грудь.
Когда он и Лютов вышли в столовую, Маракуев
уже лежал, вытянувшись на диване, голый, а Макаров, засучив рукава, покрякивая, массировал ему
грудь, живот, бока. Осторожно поворачивая шею, перекатывая по кожаной подушке влажную голову, Маракуев говорил, откашливаясь, бессвязно и негромко, как в бреду...
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут
груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и
уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Прошел час, может быть, два. Никонова, прижимая голову его к своей
груди, спросила словами, которые он
уже слышал когда-то...
Варвара смотрела на него изумленно, даже как бы очарованно, она откинулась на спинку стула, заложив руки за шею,
грудь ее неприлично напряглась. Самгин
уже не хотел остановить излияния агента полиции, находя в них некий иносказательный смысл.
Когда Самгин выбежал на двор, там
уже суетились люди, — дворник Панфил и полицейский тащили тяжелую лестницу, верхом на крыше сидел, около трубы, Безбедов и рубил тес. Он был в одних носках, в черных брюках, в рубашке с накрахмаленной
грудью и с незастегнутыми обшлагами; обшлага мешали ему, ерзая по рукам от кисти к локтям; он вонзил топор в крышу и, обрывая обшлага, заревел...
Он
уже дремал, когда вошел Петров, вообще зевнул, не стесняясь шуметь, разделся и, сидя в ночном белье, почесывал обеими руками волосатую
грудь.
— Вот
уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее
груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.