Общество сачков-морализаторов; воров-морализаторов, бездельников-морализаторов — вот во что все больше превращаемся. Все друг друга воспитывают. Почти каждый не делает то, что обязан, и так, как обязан (почему — это уже вопрос экономической организации общества), но претензии к другим и друг к другу неимоверные.
По-настоящему свободен человек, пока борется за свободу — не боится, готов умереть — а после он уже не готов, держится за то, что получил, за жизнь — и не свободен!…
Люди всегда добивают того, кто уже ранен природой.
Многих малодушных, уже решившихся на самоубийство, удерживало на земле сознание, что они нужны для любящих их, и они долго еще жили, укрепляясь в мысли, что более храбрости требуется для жизни, нежели для смерти. А еще более бывало таких, которые забывали причины, побудившие их на самоубийство, и даже жалели, что жизнь так коротка.
Все отнято: и сила и любовь.
В немилый город брошенное тело
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь
Во мне уже совсем похолодела.
Он <Лермонтов> подражал в стихах Пушкину и Байрону, и вдруг начал писать нечто такое, где он никому не подражал, зато всем уже целый век хочется подражать ему. Но совершенно очевидно, что это невозможно, ибо он владеет тем, что у актера называют «сотой интонацией».
Слово слушается его [Лермонтова], как змея заклинателя: от почти площадной эпиграммы до молитвы. Слова, сказанные им о влюбленности, не имеют равных ни в какой поэзий мира.
Это так неожиданно, так просто и так бездонно:
Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Если бы он написал только это стихотворение, он был бы уже великим поэтом.
Я уже не говорю о его [Лермонтова], прозе. Здесь он обогнал самого себя на сто лет и в каждой вещи разрушает миф о том, что проза — достояние лишь зрелого возраста. И даже то, что принято считать недоступным для больших лириков — театр, — ему подвластно.
Зачем так памятно, немою пеленою,
Виденья юности, вы встали предо мною?
Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,
И я уже не тот, и вы уже не те.
Сегодня, как вчера, — одни и те же вести:
Насилий новых ряд, а всех — уже не счесть!
Кто читает что-нибудь, уже гораздо выше того, кто ничего не читает.
Юность сама по себе есть уже поэзия жизни, и в юности каждый бывает лучше, нежели в остальное время своей жизни.
Юность — это цветы, это — любовь, это — красота. Но вот уже грубая жизнь обрывает лепестки, губит ростки…
Поэты — герои самой литературы. Они уже не люди, но и не персонажи. Они — граница жизни и слова.
Не родина оставит человека, а человек родину. Мы еще дети и не знаем сроков, только читаем их по звездам; но, однако, читаем уже, что близко время, когда границы сотрутся и родиной станет вся земля, а потом и не одна земля, а бесконечная вселенная…
Тот, кто поймет, что смысл человеческой жизни заключается в беспокойстве и тревоге, уже перестанет быть обывателем. Это будет уже не самодовольное ничтожество; это будет новый человек…
Уже при дверях то время, когда неслыханному разрушению подвергнется и искусство. Возмездие падет и на него: за то, что оно было великим тогда, когда жизнь была мала; за то, что оно отравляло и, отравляя, отлучало от жизни; за то, что его смертельно любила маленькая кучка людей и — попеременно — ненавидела, гнала, преследовала, уважала, презирала толпа.
Молчанье — это будущее слов,
Уже пожравших гласными всю вещность,
Страшащуюся собственных углов;
Волна, перекрывающая вечность.
Честность всегда приводит к неприятностям. Я давно уже знаю, что жулики живут, во-первых, лучше честных, а, во-вторых, пользуются дружным уважением.
Во всяком выздоровлении бывает некое особенное утро, когда, проснувшись, чувствуешь наконец уже полностью ту простоту, будничность, которая и есть здоровье, возвратившееся обычное состояние, хотя и отличающееся от того, что было до болезни, какою-то новой опытностью и умудренностью.
Жизнь есть, несомненно, любовь, доброта и уменьшение любви есть всегда уменьшение жизни, есть уже смерть.
Счастливый человек всегда в чем-нибудь виноват. Перед многими людьми он виноват уже в том, что он счастлив.
Смерть, конечно, плохо. Но не смертью еще война плоха, а обидою. На смерть не обидно. Это уже такой закон, чтобы рано ли, поздно ли, а человеку помереть. А кто выдумал такой закон, чтобы воевать?
Если мы видим свои недостатки и если, замечая их, стараемся исправить, то и ошибки наши уже являются источниками искупления.
А все сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы — одной чертой обрисован ты с ног до головы. Сердцеведением и мудрым познаньем жизни отзовётся слово британца; лёгким щеголем блеснёт и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает своё, не всякому доступное умно-худощавое слово немец, но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и живо трепетало, как метко сказанное русское слово.
Архитектура — тоже летопись жизни: она говорит тогда, когда уже молчат и песни, и предания.
Нужно со смехом быть очень осторожным, — тем более, что заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже вслед за ним тот, кто потупее и поглупее, будет смеяться над всеми сторонами дела.
Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст наших! Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще — слово, и которым определено говорить о прекрасном и возвышенном. Беда, если о предметах святых и возвышенных станет раздаваться гнилое слово; пусть уже лучше раздается гнилое слово о гнилых предметах.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.
Сверх того поэты наши сделали добро уже тем, что разнесли благозвучие дотоле небывалое. Не знаю, в какой другой литературе показали стихотворцы такое бесконечное разнообразие оттенков звука, чему отчасти, разумеется, способствовал сам поэтический язык наш.
Стоит только хорошенько выстрадаться самому, как уже все страдающие становятся тебе понятны и почти знаешь, что сказать им.
Уже давно было сказано на свете, что слог у писателя образуется тогда, когда он знает хорошо того, кому пишет.
Чем истины выше, тем нужно быть осторожнее с ними: иначе они вдруг превратятся в общие места, а общим местам уже не верят.
Добровольно взятое на себя иго — уже не иго: оно легче и охотнее переносится, особенно когда подкладкой ему служит симпатия. Мы всегда охотнее даем то, чего от нас не требуют и чего мы не обязаны давать.
Ведь живут и такие люди, которым нет уже никакого утешения, кроме обмана…
Вот наша жизнь! Не успеешь допить свой стакан до половины, а к нему уже потянулась новая рука…
Где слишком много политики, там нет места культуре, а если политика насквозь пропитана страхом перед массой и лестью ей… тут уже, пожалуй, совершенно бесполезно говорить о совести, справедливости, об уважении к человеку и обо всем другом, что политический цинизм именует «сентиментальностью», но без чего — нельзя жить.
Действительность всегда есть воплощение идеала, и, отрицая, изменяя ее, мы делаем это потому, что идеал, воплощенный нами же в ней, уже не удовлетворяет нас, — мы создали в воображении, иной, лучший.
А ведь стоит только запасть в душу человека невежественного предубеждению, стоит только раз напитаться ей злобою — и уже ничем, никакими доводами и убеждениями, никакими силами не вытеребишь их оттуда. И сострадательность и всякое другое побуждение пошло тогда к черту: все черствеет в ней и притупляется; овладевшее ею раз чувство как бы все более укрепляется и, укрепляясь глушит в ней остальное.
Деликатность есть уже следствие утонченного образования.
Давно уже жизнь нашу стали сравнивать с трудным, неровным, тернистым путем — не всякому суждено проходить по нем в такое время года, когда, по крайней мере, терновники благоухают белым потом своим…
Достоинствам я цену знаю
И знаю то, что век наш тень;
Что лишь младенчество проводим —
Уже ко старости приходим,
И смерть к нам смотрит чрез забор.
Я давно уже не разделяю людей на положительных и отрицательных.
Каждое несправедливое осуждение не только покрывает собой невыявленного преступника, но и родит еще нового, уже не верящего ни во что…
…откуда берется самолюбие? как зарождается оно, при таком полном ничтожестве, а таких жалких людях, которые, уже по социальному положению своему, обязаны знать свое место?
Дурак, сознавшийся, что он дурак, есть уже не дурак.
Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен.
«Слова поэта уже суть дела его», — писал когда-то Пушкин. Да, дела, но не те, о которых думал Жуковский, а те, от которых есть «упоение в бою, и бездны мрачной на краю». Свободный в выборе предмета не свободен выйти из него. Разрывая пальцами мозга завесу грани, он невольно проскажет то, что увидят его глаза, и даже желал бы скрыть, но не может.
Мудрость, удел немногих избранных, не может быть мудростью. Всякий мудрый и всякий умен по-своему, и всякий должен прийти к тому же, и для всякого одна истина: Я есть ты. Кто может понять это, для того нет более неразгаданных тайн. Если бы люди понимали это, а особенно ученые-то, то не было крови на земле и брат не был бы рабом брата. Не стали бы восстанавливать истину насилием, ибо это уже не есть истина, а истина познается в истине. Живи так, как будто сейчас же должен умереть, ибо есть лучшее стремление к истине.
Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
Источник: Словарь афоризмов русских писателей. Составители: А. В. Королькова, А. Г. Ломов, А. Н. Тихонов
У́ЖЕ см. узкий, узко.
УЖЕ́, нареч. и частица. 1. нареч. Указывает на окончательное совершение, наступление какого-л. действия, состояния.
Много лет спустя после исторической битвы, теперь уже давно забытой, старый человек поднялся по тропе, которая вилась по цветущему лугу горного перевала.
Правда, теперь вот уже лет десять к инструменту не подходит.
Спрашивали, уточняли, узнавали друг у друга то, о чём перестали говорить уже очень давно.