Неточные совпадения
Что ежели, сестрица,
При красоте такой, и петь ты мастерица,
Ведь ты б у нас была царь-птица!»
Вещуньина с похвал вскружилась голова,
От радости в зобу дыханье спёрло, —
И на приветливы Лисицыны
словаВорона каркнула во всё воронье горло:
Сыр выпал — с ним была плутовка такова.
Но позавидует не могущий вослед тебе идти писатель оды, позавидует прелестной картине народного спокойствия и тишины, сей сильной ограды градов и сел, царств и
царей утешения; позавидует бесчисленным красотам твоего
слова; и если удастся когда-либо достигнуть непрерывного твоего в стихах благогласия, но доселе не удалося еще никому.
Хлестаков, молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без
царя в голове, — один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и
слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет. Одет по моде.
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», — решил Самгин, медленно шагая по комнате. Но о выстреле он не думал, все-таки не веря в него. Остановясь и глядя в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой
царь, священник в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой людей плывут мудрые
слова примирения.
«Очевидно, считает себя талантливым и обижен невниманием
царя», — подумал Самгин; этот человек после
слов о карликовых людях не понравился ему.
Отовсюду лезли в глаза розетки, гирлянды, вензеля и короны, сияли золотом
слова «Боже,
царя храни» и «Славься, славься, наш русский
царь»; тысячи национальных флагов свешивались с крыш, торчали изо всех щелей, куда можно было сунуть древко.
За большим столом военные и штатские люди, мужчины и женщины, стоя, с бокалами в руках, запели «Боже,
царя храни» отчаянно громко и оглушая друг друга, должно быть, не слыша, что поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось на
словах «сильной державы» — кто-то пронзительно закричал...
Опускаясь на колени, он чувствовал, что способен так же бесстыдно зарыдать, как рыдал рядом с ним седоголовый человек в темно-синем пальто. Необыкновенно трогательными казались ему
царь и царица там, на балконе. Он вдруг ощутил уверенность, что этот маленький человечек, насыщенный, заряженный восторгом людей, сейчас скажет им какие-то исторические, примиряющие всех со всеми, чудесные
слова. Не один он ждал этого; вокруг бормотали, покрикивали...
— Она!
Слова ее! Жива! Ей — лет семьдесят, наверное. Я ее давно знаю, Александра Пругавина знакомил с нею. Сектантка была, сютаевка, потом стала чем-то вроде гадалки-прорицательницы. Вот таких, тихонько, но упрямо разрушавших идею справедливого
царя, мы недостаточно ценим, а они…
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о
царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко —
царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое
слово...
Самгин вдруг вспомнил
слова историка Козлова о том, что
царь должен будет жестоко показать всю силу своей власти.
Около эстрады стоял, с бокалом в руке, депутат Думы Воляй-Марков, прозванный Медным Всадником за его сходство с
царем Петром, — стоял и, пронзая пальцем воздух над плечом своим, говорил что-то, но слышно было не его
слова, а
слова человечка, небольшого, рядом с Марковым.
— Не надо сердиться, господа! Народная поговорка «Долой самодержавие!» сегодня сдана в архив, а «Боже,
царя храни», по силе свободы
слова, приобрело такое же право на бытие, как, например, «Во лузях»…
Но Калитин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику
царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей душой! Честное
слово: обманывал из любви и преданности».
— Обидно, Клим, шестьдесят два только, — сипел Варавка, чавкая
слова. — Воюем? Дурацкая штука.
Царь приехал. Запасных провожать. В этом городе Достоевский жил.
Был при этом другой пленный
царь — Крез. Когда он услыхал эти
слова, ему больнее показалось свое горе, и он заплакал — и все персы, что тут были, все заплакали.
— Нет, это не по-моему: я держу свое
слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был
царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
— «Ангелов творче и Господи сил, — продолжал он, — Иисусе пречудный, ангелов удивление, Иисусе пресильный, прародителей избавление, Иисусе пресладкий, патриархов величание, Иисусе преславный,
царей укрепление, Иисусе преблагий, пророков исполнение, Иисусе предивный, мучеников крепость, Иисусе претихий, монахов радосте, Иисусе премилостивый, пресвитеров сладость, Иисусе премилосердый, постников воздержание, Иисусе пресладостный, преподобных радование, Иисусе пречистый, девственных целомудрие, Иисусе предвечный, грешников спасение, Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя», добрался он наконец до остановки, всё с большим и большим свистом повторяя
слово Иисусе, придержал рукою рясу на шелковой подкладке и, опустившись на одно колено, поклонился в землю, а хор запел последние
слова: «Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя», а арестанты падали и подымались, встряхивая волосами, остававшимися на половине головы, и гремя кандалами, натиравшими им худые ноги.
Сначала мне показалось странным сопоставление —
царь и хунхузы, но, вникнув в смысл его
слов, я понял ход его мысли. Раз происходит сортировка людей по сословиям, то должны быть богатые и бедные, праздные и трудящиеся. Раз их сортируют на честных и бесчестных, то преступный элемент отделяется, ассоциируется и образует нечто вроде особой касты, по-китайски именуемой хунхузами.
Тем
словам Салтан не веровал,
На царицу
царь прогневался —
По лицу ударил белому,
Прогонял он с глаз Давыдьевну.
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность
царит над всем городом. Это те Воробьевы горы, о которых я упоминал в первых воспоминаниях юности. Весь город стелется у их подошвы, с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим
словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга.
Во внутренних комнатах
царила мертвая тишина; только по временам раздавался печальный крик какаду, несчастный опыт его, картавя, повторить человеческое
слово, костяной звук его клюва об жердочку, покрытую жестью, да противное хныканье небольшой обезьяны, старой, осунувшейся, чахоточной, жившей в зале на небольшом выступе изразцовой печи.
Страшная скука
царила в доме, особенно в бесконечные зимние вечера — две лампы освещали целую анфиладу комнат; сгорбившись и заложив руки на спину, в суконных или поярковых сапогах (вроде валенок), в бархатной шапочке и в тулупе из белых мерлушек ходил старик взад и вперед, не говоря ни
слова, в сопровождении двух-трех коричневых собак.
Но царевна молодая,
Тихомолком расцветая,
Между тем росла, росла,
Поднялась — и расцвела,
Белолица, черноброва,
Нраву кроткого такого.
И жених сыскался ей,
Королевич Елисей.
Сват приехал,
царь дал
слово,
А приданое готово:
Семь торговых городов
Да сто сорок теремов.
— Нарочно не говорил я, что араратские рассказывают про иерусалимского старца и про христа и
царя Максима, — сказал Денисов. — Боялся запугать ее. Ты ведь говорил, что от этих сказаний возникло в ней охлаждение к вере. Если она будет на соборе, тоже ни
слова об этом не скажу. А надо, чтоб она была. Пускай не радеет, пускай ничего не говорит, оденется во что хочет… Шутка сказать — миллион! Не надо его упускать, надо, чтоб она волей или неволей осталась у вас.
— Экой грозный какой! — шутливо усмехаясь, молвил Марко Данилыч. — А ты полно-ка, Махметушка, скрытничать, я ведь, слава Богу, не вашего закона. По мне,
цари вашей веры хоть все до единого передохни либо перетопись в вине аль в ином хмельном пойле. Нам это не обидно. Стало быть, умный ты человек — со мной можно тебе обо всем калякать по правде и по истине… Понял, Махметка?.. А уж я бы тебя такой вишневкой наградил, что век бы стал хорошим
словом меня поминать. Да на-ка вот, попробуй…
Так веселятся в городке, окруженном скитами. Тот же дух в нем
царит, что и в обителях, те же нравы, те же преданья, те ж обиходные, житейские порядки… Но ведь и по соседству с тем городком есть вражки, уютные полянки и темные перелески. И там летней порой чуть не каждый день бывают грибовные гулянки да ходьба по ягоды, и там до петухов слушает молодежь, как в кустиках ракитовых соловушки распевают, и там…
Словом, и там, что в скитах, многое втайне творится…
Долго ли время шло, коротко ли, приходит к
царю старая ханша и такие
слова ему провещает: «Сын мой любезный, мощный и грозный хан Золотой Орды, многих царств-государств обладатель!
Старики его
слову не вняли, других ходоков в Петербург послали там хлопотать и, ежели случай доведется, дойти до самого
царя.
— Такой тебе, Махмет Бактемирыч, наливки предоставлю, что хивинский
царь за нее со всех твоих товаров копейки пошлин не возьмет. Верь
слову — не лгу, голубчик… Говорю тебе, как перед Богом.
— А как же ты, Махметушка, Махрушева-то, астраханского купца Ивана Филиппыча, у
царя за семьсот с чем-то целковых выкупил?.. — сказал Марко Данилыч, вспоминая
слова Хлябина. — А Махрушев-от ведь был не один, с женой да с двумя ребятками. За что ж ты с меня за одинокого старика непомерную цену взять хочешь? Побойся Бога, Махмет Бактемирыч, ведь и тебе тоже помирать придется, и тебе Богу ответ надо будет давать. За что ж ты меня хочешь обидеть?
Возвышенные и душу возвышающие
слова царя-псалмопевца подходили к душевному состоянию Дарьи Сергевны и заставили ее забыть на время заботы и попеченья о будущем житье-бытье. В благочестивом восторге страстно увлеклась она чтением псалтыря. Кончив вторую кафизму, принялась за третью, за четвертую и читала до позднего вечера, а наемная канонница храпела на всю моленную, прикорнув в тепле на лавочке за печкой.
На те
слова старой ханши промолчал грозный
царь Золотой Орды.
Слово «миллион» повергает матушку в еще большую задумчивость. Она долгое время молча смотрит в окно и барабанит рукой по столу, но в голове у нее, очевидно,
царит одно
слово: «Миллион!»
И точно: Аннушка не заставила себя ждать и уже совсем было собралась сказать приличное случаю
слово, но едва вымолвила: «Милостив батюшка-царь! и об нас, многострадальных рабах, вспомнил…» — как матушка уже налетела на нее.
Выходила яркая картина, в которой, с одной стороны, фигурировали немилостивые
цари: Нерон, Диоклетиан, Домициан и проч., в каком-то нелепо-кровожадном забытьи твердившие одни и те же
слова: «Пожри идолам! пожри идолам!» — с другой, кроткие жертвы их зверских инстинктов, с радостью всходившие на костры и отдававшие себя на растерзание зверям.
Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «Как родители жили, так и нас благословили — оставьте нас на прежнем положении…» А сами себе на уме: «Не обманешь, дескать, нас — не искусишь лестчими
словами, знаем, что в старой вере ничего нет
царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть…» И дело с концом…
Читай третий псалом
царя Давыда да как дойдешь до
слов: «Не убоюся от тем людей, окрест нападающих на мя», перекрестись и надевай на шею…
В «синодике» после святейших патриархов и благочестивых
царей вписаны были старинные знатные роды: Лопухиных, Головиных, князей Ромодановских, Троекуровых, Голицыных, Куракиных. А первее всех писан род князей Болховских. И под тем родом такие
слова приписаны были: «…и сродников их:
царей и великих князей Петра и Петра всея Великия и Малыя и Белыя России, царицы Евдокии во иночестве Елены, царевича Алексия и царевны Наталии… Не постави им сый человеколюбче во осуждение забвения древлеотеческих преданий».
И, услыша то
слово и узрев
царя своего и владыку, все древа, все цветы и злаки перед ним преклонились, звери, птицы и всяка живая тварь ему подчинилась.
Царь Павел Петрович нарочно к иргизским отцам своего генерала присылал — Рунич был по прозванию, с милостивым
словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за своей рукой отцу Прохору дал…
Стихнул Василий Борисыч перед вспыхнувшим тысячником, решился не говорить ни
слова. Только вздыхает да псалом на утоление гневных сердец про себя говорит: «Помяни, Господи,
царя Давида и всю кротость его».
— Бывает, сударыня, что церковны попы учнут мужикам говорить, а иной раз и сам архиерей приедет да скажет: «Ваша-де вера
царю не угодна…» Подумайте, каково это
слово!..
И все на него смотрели с почтеньем, все мысленно радовались: «Вот-де и наших
царь награждает!» Одна Манефа не взглянула на кафтан с галунами. Но, когда после службы Михайло Васильич с хозяйкой посетил ее келью,
слов не нашла игуменья, благодаря столь почетного гостя за нежданное посещенье. На сорочинах звала его ради одной прилики, зная наперед, что голова не приедет… И не приехал бы, если б не захотелось ему показаться людя́м в жалованном кафтане.
Типичным образцом этих подневольных защитников родины, носивших на сером картузе крест с
словами „за веру и
царя“, был для меня денщик отца из государственных крестьян (однодворцев, по тамошнему прозвищу) Чесноков.
Слова мои покажутся парадоксом… Тогда
царило крепостничество, а теперь мужик вольный. Конечно! Но власть чувствовалась тогда всеми: и нами не меньше, чем мужиками. Это была цепь из разных степеней государственной, общественной и домашней иерархии.
В известные дни можно было всегда достать билеты даже и у барышников не за разбойнические цены.
Словом, тогда"улица", толпа так не
царила: все держалось в известных пределах, да и требования были иные.
Мы перебрались на одну кровать, у самого окна, и лепились у стекол, заглядывая в эти щели, прислушиваясь к шуму и делясь своими впечатлениями, над которыми, как огненная арка над городом, властно стояло одно значительное
слово:
царь!
— Ребята! смотри, молодцами у меня! С ружей не палить, а штыками е….. их м… Когда я крикну «ура! » за мной и не отставать е….. вашу м…… Дружней, главное дело… покажем себя, не ударим лицом в грязь, а, ребята? За
царя, за батюшку! — говорил он, пересыпая свои
слова ругательствами и ужасно размахивая руками.
Какими
словами мог бы передать юнкер Александров это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом, это страстное напряжение души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов. Вся Москва кричит и звонит от радости. Вся огромная, многолюдная, крепкая старая царева Москва. Звонят и Благовещенский, и Успенский соборы, и Спас за решеткой, и, кажется, загремел сам Царь-колокол и загрохотала сама Царь-пушка!