Неточные совпадения
Ляпкин-Тяпкин, судья, человек, прочитавший пять или шесть
книг, и потому несколько вольнодумен. Охотник большой на догадки, и потому каждому слову
своему дает вес. Представляющий его должен всегда сохранять в лице
своем значительную мину. Говорит басом с продолговатой растяжкой, хрипом и сапом — как старинные часы, которые прежде шипят, а потом уже бьют.
Была тут также лавочка
С картинами и
книгами,
Офени запасалися
Своим товаром в ней.
— Вам, старички-братики, и
книги в руки! — либерально прибавил он, — какое количество по душе назначите, я наперед согласен! Потому теперь у нас время такое: всякому
свое, лишь бы поронцы были!
— Сам ли ты зловредную оную
книгу сочинил? а ежели не сам, то кто тот заведомый вор и сущий разбойник, который таковое злодейство учинил? и как ты с тем вором знакомство свел? и от него ли ту книжицу получил? и ежели от него, то зачем, кому следует, о том не объявил, но, забыв совесть, распутству его потакал и подражал? — так начал Грустилов
свой допрос Линкину.
Несмотря на
свою расплывчивость, учение Козыря приобрело, однако ж, столько прозелитов [Прозели́т (греч.) — заново уверовавший, новый последователь.] в Глупове, что градоначальник Бородавкин счел нелишним обеспокоиться этим. Сначала он вытребовал к себе
книгу «О водворении на земле добродетели» и освидетельствовал ее; потом вытребовал и самого автора для освидетельствования.
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда пил чай, и уселся в
своем кресле с
книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со
своим обычным: «А я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это было, он не расстался с
своими мечтами и что он без них жить не может.
Ни у кого не спрашивая о ней, неохотно и притворно-равнодушно отвечая на вопросы
своих друзей о том, как идет его
книга, не спрашивая даже у книгопродавцев, как покупается она, Сергей Иванович зорко, с напряженным вниманием следил за тем первым впечатлением, какое произведет его
книга в обществе и в литературе.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на
свое кресло, придвигая к себе
книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам в Ветхом Завете часто справлялся с
книгой, и Сережа заметил это.
Как всегда, у него за время его уединения набралось пропасть мыслей и чувств, которых он не мог передать окружающим, и теперь он изливал в Степана Аркадьича и поэтическую радость весны, и неудачи и планы хозяйства, и мысли и замечания о
книгах, которые он читал, и в особенности идею
своего сочинения, основу которого, хотя он сам не замечал этого, составляла критика всех старых сочинений о хозяйстве.
Воспоминание о жене, которая так много была виновата пред ним и пред которою он был так свят, как справедливо говорила ему графиня Лидия Ивановна, не должно было бы смущать его; но он не был спокоен: он не мог понимать
книги, которую он читал, не мог отогнать мучительных воспоминаний о
своих отношениях к ней, о тех ошибках, которые он, как ему теперь казалось, сделал относительно ее.
И он хотел доказать это теоретически в
книге и на практике в
своем хозяйстве.
Некоторые отделы этой
книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и другие части были читаны Сергеем Ивановичем людям
своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что
книга его появлением
своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом мире.
Она знала тоже, что действительно его интересовали
книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и считал
своим долгом всё читать.
Пообедав, Левин сел, как и обыкновенно, с
книгой на кресло и, читая, продолжал думать о
своей предстоящей поездке в связи с
книгою.
Она услыхала порывистый звонок Вронского и поспешно утерла эти слезы, и не только утерла слезы, но села к лампе и развернула
книгу, притворившись спокойною. Надо было показать ему, что она недовольна тем, что он не вернулся, как обещал, только недовольна, но никак не показывать ему
своего горя и, главное, жалости о себе. Ей можно было жалеть о себе, но не ему о ней. Она не хотела борьбы, упрекала его за то, что он хотел бороться, но невольно сама становилась в положение борьбы.
Он слушал разговор Агафьи Михайловны о том, как Прохор Бога забыл, и на те деньги, что ему подарил Левин, чтобы лошадь купить, пьет без просыпу и жену избил до смерти; он слушал и читал
книгу и вспоминал весь ход
своих мыслей, возбужденных чтением.
Я поместил в этой
книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь
свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в
свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми
книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Ноздрев повел их в
свой кабинет, в котором, впрочем, не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, то есть
книг или бумаги; висели только сабли и два ружья — одно в триста, а другое в восемьсот рублей.
Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу
свою на счет других; но как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь
книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом?
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о
своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в
книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
Когда привозила почта газеты, новые
книги и журналы и попадалось ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевавшего на видном поприще государственной службы или приносившего посильную дань наукам и образованью всемирному, тайная тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная, безмолвно-грустная, тихая жалоба на бездействие
свое прорывалась невольно.
С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они о
своих подвластных; как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы университетское воспитанье; как, несмотря на все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время
книгу о громовых отводах.
— Да как сказать — куда? Еду я покуда не столько по
своей надобности, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая
книга, вторая наука.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная
книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах
своих еще до нашествия на Москву французов.
В эти горькие, тяжелые минуты развертывал он
книгу и читал жития страдальцев и тружеников, воспитывавших дух
свой быть превыше страданий и несчастий.
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной
книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар,
свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.
Карл Иваныч, с очками на носу и
книгой в руке, сидел на
своем обычном месте, между дверью и окошком.
Это было заметно по его сдвинутым бровям и по тому, как он швырнул
свой сюртук в комод, и как сердито подпоясался, и как сильно черкнул ногтем по
книге диалогов, чтобы означить то место, до которого мы должны были вытвердить.
Карл Иваныч большую часть
своего времени проводил за чтением, даже испортил им
свое зрение; но, кроме этих
книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.
Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на
своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из
своих любимых
книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.
Под вечер он уселся в каюте, взял
книгу и долго возражал автору, делая на полях заметки парадоксального свойства. Некоторое время его забавляла эта игра, эта беседа с властвующим из гроба мертвым. Затем, взяв трубку, он утонул в синем дыме, живя среди призрачных арабесок [Арабеска — здесь: музыкальное произведение, причудливое и непринужденное по
своему характеру.], возникающих в его зыбких слоях.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта
книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему
книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до
своей болезни, и она молча принесла ему
книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в
свое время популярной
книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились
книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
Я был уверен, что купить для нее новую
книгу вместо старой было не пустое и не излишнее дело, и это именно так и было: когда я опустил руку в карман, рубль был снова на
своем месте.
Глаза ее погасли, она снова взяла
книгу и наклонила над нею скучное лицо
свое. Самгин, барабаня пальцами, подумал...
Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из
своей «
Книги о смерти» — целую
книгу пишет, — подумай!
Бывали минуты, когда Клим Самгин рассматривал себя как иллюстрированную
книгу, картинки которой были одноцветны, разнообразно неприятны, а объяснения к ним, не удовлетворяя, будили грустное чувство сиротства. Такие минуты он пережил, сидя в
своей комнате, в темном уголке и тишине.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему
свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из
книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
Он играл ножом для разрезывания
книг, капризно изогнутой пластинкой бронзы с позолоченной головою бородатого сатира на месте ручки. Нож выскользнул из рук его и упал к ногам девушки; наклонясь, чтоб поднять его, Клим неловко покачнулся вместе со стулом и, пытаясь удержаться, схватил руку Нехаевой, девушка вырвала руку, лишенный опоры Клим припал на колено. Он плохо помнил, как разыгралось все дальнейшее, помнил только горячие ладони на
своих щеках, сухой и быстрый поцелуй в губы и торопливый шепот...
— Я вам говорила, что он все хочет прыгнуть выше
своей головы. Он — вообще… Что ему
книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет.
Явился слуга со счетом, Самгин поцеловал руку женщины, ушел, затем, стоя посредине
своей комнаты, закурил, решив идти на бульвары. Но, не сходя с места, глядя в мутно-серую пустоту за окном, над крышами, выкурил всю папиросу, подумал, что, наверное, будет дождь, позвонил, спросил бутылку вина и взял новую
книгу Мережковского «Грядущий хам».
И ушла, оставив его, как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила, как бы испуганная его словами, но на этот раз ее бегство было особенно обидно, она увлекла за собой, как тень
свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли, начал сердито перелистывать страницы
книги на столе и помог Самгину возмутиться.
Но она, вдруг вспыхнув, как огонь в темноте, привлекла с поразительной быстротой необыкновенное обилие утешительных мыслей; они соскальзывали с полузабытых страниц прочитанных
книг, они как бы давно уже носились вокруг, ожидая
своего часа согласоваться.
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное — материал
своей будущей
книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим...
Она любила дарить ему
книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и
своей веры в бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
— Прозевал
книгу, уже набирают. Достал оттиски первых листов. Прозевал, черт возьми! Два сборничка выпустил, а третий — ускользнул. Теперь, брат, пошла мода на сборники. От беков, Луначарского, Богданова, Чернова и до Грингмута, монархиста, все предлагают товар мыслишек
своих оптом и в розницу. Ходовой товар. Что будем есть?
— Мой муж — старый народник, — оживленно продолжала Елена. — Он любит все это: самородков, самоучек… Самоубийц, кажется, не любит. Самодержавие тоже не любит, это уж такая старинная будничная привычка, как чай пить. Я его понимаю: люди, отшлифованные гимназией, университетом, довольно однообразны, думают по
книгам, а вот такие… храбрецы вламываются во все за
свой страх. Варвары… Я — за варваров, с ними не скучно!
И было забавно видеть, что Варвара относится к влюбленному Маракуеву с небрежностью, все более явной, несмотря на то, что Маракуев усердно пополняет коллекцию портретов знаменитостей, даже вырезал гравюру Марии Стюарт из «Истории» Маколея, рассматривая у знакомых
своих великолепное английское издание этой
книги.
Это сопоставление понравилось Климу, как всегда нравились ему упрощающие мысли. Он заметил, что и сам Томилин удивлен
своим открытием, видимо — случайным. Швырнув тяжелую
книгу на койку, он шевелил бровями, глядя в окно, закинув руки за шею, под
свой плоский затылок.