Крыштанович рассказал мне, улыбаясь, что над ним только что произведена «экзекуция»… После уроков, когда он собирал
свои книги, сзади к нему подкрался кто-то из «стариков», кажется Шумович, и накинул на голову его собственный башлык. Затем его повалили на парту, Крыштанович снял с себя ремень, и «козе» урезали десятка полтора ремней. Закончив эту операцию, исполнители кинулись из класса, и, пока Домбровекий освобождался от башлыка, они старались обратить на себя внимание Журавского, чтобы установить alibi.
Что такое, в самом деле, литературная известность? Золя в своих воспоминаниях, рассуждая об этом предмете, рисует юмористическую картинку: однажды его, уже «всемирно известного писателя», один из почитателей просил сделать ему честь быть свидетелем со стороны невесты на бракосочетании его дочери. Дело происходило в небольшой деревенской коммуне близ Парижа. Записывая свидетелей, мэр, местный торговец, услышав фамилию Золя, поднял голову от
своей книги и с большим интересом спросил...
Неточные совпадения
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После
своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся, то не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая
книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
Мы подходили уже к выходной калитке, когда из коридора, как бомба, вылетел Ольшанский; он ронял
книги, оглядывался и на бегу доканчивал
свой туалет. Впрочем, в ближайший понедельник он опять был радостен и беспечен на всю неделю…
Банькевич был уничтожен. У злого волшебника отняли черную
книгу, и он превратился сразу в обыкновенного смертного. Теперь самые смиренные из его соседей гоняли дрючками его свиней, нанося действительное членовредительство, а
своих поросят, захваченных в заколдованных некогда пределах, отнимали силой. «Заведомый ябедник» был лишен покровительства законов.
И, поглядывая в
книгу, он излагал содержание следующего урока добросовестно, обстоятельно и сухо. Мы знали, что в совете он так же обстоятельно излагал
свое мнение. Оно было всегда снисходительно и непоколебимо. Мы его уважали, как человека, и добросовестно готовили ему уроки, но история представлялась нам предметом изрядно скучным. Через некоторое время так же честно и справедливо он взвесил
свою педагогическую работу, — поставил себе неодобрительный балл и переменил род занятий.
Потом мысль моя перешла к
книгам, и мне пришла в голову идея: что, если бы описать просто мальчика, вроде меня, жившего сначала в Житомире, потом переехавшего вот сюда, в Ровно; описать все, что он чувствовал, описать людей, которые его окружали, и даже вот эту минуту, когда он стоит на пустой улице и меряет
свой теперешний духовный рост со
своим прошлым и настоящим.
В следующий раз, проходя опять тем же местом, я вспомнил вчерашнюю молитву. Настроение было другое, но… кто-то как будто упрекнул меня: «Ты стыдишься молиться, стыдишься признать
свою веру только потому, что это не принято…» Я опять положил
книги на панель и стал на колени…
Из гимназии ему пришлось уйти. Предполагалось, что он будет держать экстерном, но вместо подготовки к экзамену он поглощал
книги, делал выписки, обдумывал планы каких-то работ. Иногда, за неимением лучшего слушателя, брат прочитывал мне отрывки ив
своих компиляций, и я восхищался точностью и красотой его изложения. Но тут подвернулось новое увлечение.
По вечерам, в свободные для нас обоих часы, он вынимал из
своего кожаного чемоданчика польскую
книгу и читал вслух стихи Сырокомли.
Брат и этому
своему новому праву придал характер привилегии. Когда я однажды попытался заглянуть в
книгу, оставленную им на столе, он вырвал ее у меня из рук и сказал...
Через некоторое время, однако, ему надоело бегать в библиотеку, и он воспользовался еще одной привилегией
своего возраста: стал посылать меня менять ему
книги…
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика, сел и поехал на Никитскую. Дорогой он уже не думал о деньгах, а размышлял о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет говорить с ним о
своей книге.
Беседа тянулась медленно, неохотно, люди как будто осторожничали, сдерживались, может быть, они устали от необходимости повторять друг пред другом одни и те же мысли. Большинство людей притворялось, что они заинтересованы речами знаменитого литератора, который, утверждая правильность и глубину своей мысли, цитировал фразы из
своих книг, причем выбирал цитаты всегда неудачно. Серенькая старушка вполголоса рассказывала высокой толстой женщине в пенсне с волосами, начесанными на уши:
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец
свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.
Неточные совпадения
Воображаясь героиней //
Своих возлюбленных творцов, // Кларисой, Юлией, Дельфиной, // Татьяна в тишине лесов // Одна с опасной
книгой бродит, // Она в ней ищет и находит //
Свой тайный жар,
свои мечты, // Плоды сердечной полноты, // Вздыхает и, себе присвоя // Чужой восторг, чужую грусть, // В забвенье шепчет наизусть // Письмо для милого героя… // Но наш герой, кто б ни был он, // Уж верно был не Грандисон.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в
свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми
книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о
своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в
книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
Когда привозила почта газеты, новые
книги и журналы и попадалось ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевавшего на видном поприще государственной службы или приносившего посильную дань наукам и образованью всемирному, тайная тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная, безмолвно-грустная, тихая жалоба на бездействие
свое прорывалась невольно.
— Да как сказать — куда? Еду я покуда не столько по
своей надобности, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая
книга, вторая наука.