Неточные совпадения
Доля народа,
Счастье его,
Свет и
свободаПрежде всего!
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий
светНа шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя
свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,
Monsieur прогнали со двора.
Вот мой Онегин на
свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел
свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше?
Свет решил,
Что он умен и очень мил.
Я пришел к себе на квартиру и нашел Савельича, горюющего по моем отсутствии. Весть о
свободе моей обрадовала его несказанно. «Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем
свет оставим крепость и пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и почивай себе до утра, как у Христа за пазушкой».
Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать, как мыслитель и как художник; этой жажде
свободы даст пищу: идеи добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту на
свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и… и… вместе бы исполнил его!
Еще бы немного побольше
свободы, беспорядка,
света и шуму — тогда это был бы свежий, веселый и розовый приют, где бы можно замечтаться, зачитаться, заиграться и, пожалуй, залюбиться.
Стало быть, он знает, как любят люди курить, знает, стало быть, и как любят люди
свободу,
свет, знает, как любят матери детей и дети мать.
Нехлюдов уставился на
свет горевшей лампы и замер. Вспомнив всё безобразие нашей жизни, он ясно представил себе, чем могла бы быть эта жизнь, если бы люди воспитывались на этих правилах, и давно не испытанный восторг охватил его душу. Точно он после долгого томления и страдания нашел вдруг успокоение и
свободу.
Национальное ядро великой империи, объемлющей множество народностей, должно уметь внушать к себе любовь, должно притягивать к себе, должно обладать даром обаяния, должно нести своим народностям
свет и
свободу.
Эта воля к
свободе и к
свету есть и в самых земляных и темных еще слоях народа.
За пределами противоположения между Богом и несотворенной
свободой, описывающего наш духовный опыт по сю сторону, лежит трансцендентная божественная тайна, в которой все противоречия снимаются, там неизъяснимый и невыразимый божественный
свет.
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное книг до издания их в
свет, то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и
свободе.
Великий муж, коварства полный,
Ханжа, и льстец, и святотать,
Един ты в
свет столь благотворный
Пример великий мог подать.
Я чту, Кромвель, в тебе злодея,
Что, власть в руке своей имея,
Ты твердь
свободы сокрушил.
Но научил ты в род и роды,
Как могут мстить себя народы:
Ты Карла на суде казнил…
Любовь, душа всея природы,
Теки сердца в нас воспалить,
Из плена в царствие
свободыОдна ты можешь возвратить.
Когда твой ясный луч сияет,
Масон и видит, и внимает.
Ты жизнь всего, что существует;
Ты внутренний, сокрытый
свет;
Но тот, кто в мире слепотствует,
Твердит: «Любви правдивой нет...
Но и в сем жалком состоянии падения не вконец порвалась связь человека с началом божественным, ибо человек не отверг сего начала в глубине существа своего, как сделал сие сатана, а лишь уклонился от него похотью, и, в силу сего внешнего или центробежного стремления, подпавши внешнему рабству натуры, сохранил однако внутреннюю
свободу, а в ней и залог восстановления, как некий слабый луч райского
света или некое семя божественного Логоса.
Как в ясной лазури затихшего моря
Вся слава небес отражается,
Так в
свете от страсти свободного духа
Нам вечное благо является.
Но глубь недвижимая в мощном просторе
Все та же, что в бурном волнении.
Дух ясен и светел в свободном покое,
Но тот же и в страстном хотении.
Свобода, неволя, покой и волненье
Проходят и снова являются,
А он все один, и в стихийном стремленьи
Лишь сила его открывается.
Сидя в вонючей яме и видя все одних и тех же несчастных, грязных, изможденных, с ним вместе заключенных, большей частью ненавидящих друг друга людей, он страстно завидовал теперь тем людям, которые, пользуясь воздухом,
светом,
свободой, гарцевали теперь на лихих конях вокруг повелителя, стреляли и дружно пели «Ля илляха иль алла».
Для каждого человека есть всегда истины, не видимые ему, не открывшиеся еще его умственному взору, есть другие истины, уже пережитые, забытые и усвоенные им, и есть известные истины, при
свете его разума восставшие перед ним и требующие своего признания. И вот в признании или непризнании этих-то истин и проявляется то, что мы сознаем своей
свободой.
Тебя давит потолок — мечтай о высоких палатах; тебе мало
свету — воображай залитую солнцем страну; тебя пробирает цыганская дрожь — лети на благословенный юг; ты заключен в четырех стенах, как мышь в мышеловке, — мечтай о
свободе, и так далее.
«Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой
свободы,
света!
«Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к
свободе, к
свету!
Чем существовали обитатели этой деревушки — трудно сказать, и единственным мотивом, могшим несколько оправдать их существование, служили разбросанные около Полдневской прииски, но дело в том, что полдневские не любили работать, предпочитая всему на
свете свою
свободу.
Дисциплина была железная,
свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до
свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.
С тех пор, как грянула
свобода,
Мне все на
свете трын-трава.
Я правлю в год два Новых года
И два Христовых Рождества.
— Я вам даю полную
свободу, будьте либеральны и цитируйте каких угодно авторов, но сделайте мне уступку, не трактуйте в моем присутствии только о двух вещах: о зловредности высшего
света и о ненормальностях брака.
— Что ж вам до этого? Пусть говорят. На погосте живучи, всех не переплачешь, на
свете маясь, всех не переслушаешь. В том и вся штука, чтобы не спутаться; чтобы, как говорят, с петлей не соскочить, не потерять своей
свободы, не просмотреть счастья, где оно есть, и не искать его там, где оно кому-то представляется.
Людей и
свет изведал он
И знал неверной жизни цену.
В сердцах друзей нашед измену,
В мечтах любви безумный сон,
Наскуча жертвой быть привычной
Давно презренной суеты,
И неприязни двуязычной,
И простодушной клеветы,
Отступник
света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком
свободы.
Он ручался за чистоту моих нравственных стремлений и уверял, что я могу безопасно жить один или с хорошим приятелем, как, например, Александр Панаев, или с кем-нибудь из профессоров, без всякой подчиненности, как младший товарищ; он уверял, что мне даже нужно пожить года полтора на полной
свободе, перед вступлением в службу, для того, чтоб не прямо попасть из-под ферулы строгого воспитателя в самобытную жизнь, на поприще
света и служебной деятельности.
Андрей. Настоящее противно, но зато когда я думаю о будущем, то как хорошо! Становится так легко, так просторно; и вдали забрезжит
свет, я вижу
свободу, я вижу, как я и дети мои становимся свободны от праздности, от квасу, от гуся с капустой, от сна после обеда, от подлого тунеядства…
Через несколько лет опять возвращается в
свет и влюбляется в женщину, любовь которой сам прежде отверг, потому что для нее нужно было бы ему отказаться от своей бродяжнической
свободы…
Кто так дострадался до науки, тот усвоил ее себе не токмо как остов истины, но как живую истину, раскрывающуюся в живом организме своем; он дома в ней, не дивится более ни своей
свободе, ни ее
свету; но ему становится мало ее примирения; ему мало блаженства спокойного созерцания и видения; ему хочется полноты упоения и страданий жизни; ему хочется действования, ибо одно действование может вполне удовлетворить человека.
Те люди, которые однажды, растроганные общей чистой радостью и умиленные
светом грядущего братства, шли по улицам с пением, под символами завоеванной
свободы, — те же самые люди шли теперь убивать, и шли не потому, что им было приказано, и не потому, что они питали вражду против евреев, с которыми часто вели тесную дружбу, и даже не из-за корысти, которая была сомнительна, а потому, что грязный, хитрый дьявол, живущий в каждом человеке, шептал им на ухо: «Идите.
Искусные в художествах и ремеслах, которые делают человека независимым властелином жизни своей, сии питомцы Монаршей щедрости выходят в
свет, и последний дар, ими из рук ее приемлемый, — есть гражданская
свобода.
«История моего знакомства с Гоголем», еще вполне не оконченная мною, писана была не для печати, или по крайней мере для печати по прошествии многих десятков лет, когда уже никого из выведенных в ней лиц давно не будет на
свете, когда цензура сделается свободною или вовсе упразднится, когда русское общество привыкнет к этой
свободе и отложит ту щекотливость, ту подозрительную раздражительность, которая теперь более всякой цензуры мешает говорить откровенно даже о давнопрошедшем.
Я говорил Гоголю после, что, слушая «Мертвые души» в первый раз, да хоть бы и не в первый, и увлекаясь красотами его художественного создания, никакой в
свете критик, если только он способен принимать поэтические впечатления, не в состоянии будет замечать какие-нибудь недостатки; что если он хочет моих замечаний, то пусть даст мне чисто переписанную рукопись в руки, чтоб я на
свободе прочел ее и, может быть, не один раз; тогда дело другое.
Он разжал руки, и лодка, точно обезумев от
свободы, понеслась вперед. И тотчас же Астреин увидел
свет на мельнице. Он, как красная булавка, торчал среди черной ночи.
Венеровский. Вот опять! Я не считаю себя вправе тревожить вас вопросами. Вы свободны так же, как и я, и впредь и всегда будет [так]… Другой бы мужчина считал бы, что имеет права на вас, а я признаю полную вашу
свободу. Да, милая, жизнь ваша устроится так, что вы скажете себе скоро: да, я вышла из тюрьмы на
свет божий.
О, если б мог он, как бесплотный дух,
В вечерний час сливаться с облаками,
Склонять к волнам кипучим жадный слух
И долго упиваться их речами,
И обнимать их перси, как супруг!
В глуши степей дышать со всей природой
Одним дыханьем, жить ее
свободой!
О, если б мог он, в молнию одет,
Одним ударом весь разрушить
свет!..
(Но к счастию для вас, читатель милый,
Он не был одарен подобной силой...
Как невольник, покинув тюрьму,
Разгибается, вольно вздыхает
И, не веря себе самому,
Богатырскую мощь ощущает,
Ты казалась сильна, молода,
К Правде, к
Свету, к
Свободе стремилась,
В прегрешениях тяжких тогда,
Как блудница, ты громко винилась,
И казалось нам в первые дни...
И в самом деле, поглядишь, то тот арестован, то другой, того взяли, тот сослан, — берут ежедневно и здесь, и там, а одно только наше красно солнышко, наш деятель,
свет Ардальон Михайлович, на
свободе гуляет…
Другая же сила представлялась ему враждебной и
свету, и правде, и
свободе: неужели же он, полный молодости веры и силы, отдастся без всякой борьбы этой последней, враждебной силе?
Наша литература пренебрегла или проглядела этот факт. Ей было не до того: она задавала сама себе «вселенскую смазь» и «загибала салазки», по выражению автора «Очерков бурсы»; один только «Колокол» вопиял о незаконности и преступности нашего немецки-казарменного и татарски-благодетельного обладания несчастною страною, полною таких светлых воспоминаний вольнолюбивой, республиканской старины, полною стремлений к
свету,
свободе, цивилизации, в которой она далеко превзошла наше московско-татарское варварство.
На стороне той неведомой силы, которая в лице этого Свитки протягивает теперь ему руку, он как будто чуял и
свет, и правду, и
свободу или по крайней мере борьбу за них.
Суд никого не уничтожает, обрекая на обращение в изначальное ничто, ибо образ Божий неистребим и бессмертен, но он показывает каждому его самого в истинном
свете, в цельности его образа, данного от природы и воссозданного
свободой, и благодаря этому прозрению, видя в себе черты ложности, человек страдает, испытывая «адские» мучения.
На Страшном суде человек, поставленный лицом к лицу с Христом и в Нем познавший истинный закон своей жизни, сам сделает в
свете этого сознания оценку своей
свободе в соответствии тому «подобию», которое создано творчеством его жизни, и сам различит в нем призрачное, субъективное, «психологическое» от подлинного, реального, онтологического.
Одной дорого ее положение в
свете, другому — его
свобода… Что же такое для них их любовь? Серьезное, важное и радостное дело жизни или только запретное наслаждение? Помешали наслаждению, — и остается только плакать, «как плачут наказанные дети»? А ведь когда зарождалась любовь, Анна проникновенно говорила Вронскому: «Любовь… Это слово для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять…»
Мне остается просить вас, чтобы вы берегли свое здоровье, а я, как только получу
свободу, буду искать вас по всему
свету и отыщу, чтобы служить вам.
Оплакивая в канаве свое падение, я проникался духом смирения: я порицал
свободу (и это так рано!), и жаждал какой-то сладкой неволи, и тосковал о каком-то рабстве — рабстве сладком, добром, смирном, покорном и покойном, — словом, о рабстве приязни и попечительности дружбы, которая бы потребовала от меня отчета и нанесла бы мне заслуженные мною укоры, нанесла бы тоном глубоким и сильным, но таким, который бы неизбежно смягчался и открывал мне будущее в спокойном
свете.
В каждом человеке есть два царства —
света и тьмы, правды и лжи,
свободы и рабства.
Загадочность и противоречивость человека определяются не только тем, что он есть существо, упавшее с высоты, существо земное, сохранившее в себе воспоминание о небе и отблеск небесного
света, но еще глубже тем, что он изначально есть дитя Божье и дитя ничто, меонической
свободы.