Неточные совпадения
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий
светНа шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя
свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,
Monsieur прогнали со двора.
Вот мой Онегин на
свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел
свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше?
Свет решил,
Что он умен и очень мил.
Доля народа,
Счастье его,
Свет и
свободаПрежде всего!
Великий муж, коварства полный,
Ханжа, и льстец, и святотать,
Един ты в
свет столь благотворный
Пример великий мог подать.
Я чту, Кромвель, в тебе злодея,
Что, власть в руке своей имея,
Ты твердь
свободы сокрушил.
Но научил ты в род и роды,
Как могут мстить себя народы:
Ты Карла на суде казнил…
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное книг до издания их в
свет, то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и
свободе.
Я пришел к себе на квартиру и нашел Савельича, горюющего по моем отсутствии. Весть о
свободе моей обрадовала его несказанно. «Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем
свет оставим крепость и пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и почивай себе до утра, как у Христа за пазушкой».
Эта воля к
свободе и к
свету есть и в самых земляных и темных еще слоях народа.
Национальное ядро великой империи, объемлющей множество народностей, должно уметь внушать к себе любовь, должно притягивать к себе, должно обладать даром обаяния, должно нести своим народностям
свет и
свободу.
Стало быть, он знает, как любят люди курить, знает, стало быть, и как любят люди
свободу,
свет, знает, как любят матери детей и дети мать.
Нехлюдов уставился на
свет горевшей лампы и замер. Вспомнив всё безобразие нашей жизни, он ясно представил себе, чем могла бы быть эта жизнь, если бы люди воспитывались на этих правилах, и давно не испытанный восторг охватил его душу. Точно он после долгого томления и страдания нашел вдруг успокоение и
свободу.
Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать, как мыслитель и как художник; этой жажде
свободы даст пищу: идеи добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту на
свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и… и… вместе бы исполнил его!
Еще бы немного побольше
свободы, беспорядка,
света и шуму — тогда это был бы свежий, веселый и розовый приют, где бы можно замечтаться, зачитаться, заиграться и, пожалуй, залюбиться.
На Страшном суде человек, поставленный лицом к лицу с Христом и в Нем познавший истинный закон своей жизни, сам сделает в
свете этого сознания оценку своей
свободе в соответствии тому «подобию», которое создано творчеством его жизни, и сам различит в нем призрачное, субъективное, «психологическое» от подлинного, реального, онтологического.
Суд никого не уничтожает, обрекая на обращение в изначальное ничто, ибо образ Божий неистребим и бессмертен, но он показывает каждому его самого в истинном
свете, в цельности его образа, данного от природы и воссозданного
свободой, и благодаря этому прозрению, видя в себе черты ложности, человек страдает, испытывая «адские» мучения.
За пределами противоположения между Богом и несотворенной
свободой, описывающего наш духовный опыт по сю сторону, лежит трансцендентная божественная тайна, в которой все противоречия снимаются, там неизъяснимый и невыразимый божественный
свет.
В его романе"Униженные и оскорбленные"все видели только борца за общественную правду и обличителя всего того, что давило в России всякую
свободу и тушило каждый лишний луч
света.
Он привносит в это познание элемент из
свободы, из ничто, и только потому в его познании небывшее становится бывшим, возгорается
свет из тьмы.
Но он может переживаться личностью как искупление, он может переживаться в духовной
свободе, и тогда падает на него иной
свет.
Свобода имеет бездонный, добытийственный источник, и тьма, притекающая из этого источника, должна просветляться и преображаться божественным
светом.
Загадочность и противоречивость человека определяются не только тем, что он есть существо, упавшее с высоты, существо земное, сохранившее в себе воспоминание о небе и отблеск небесного
света, но еще глубже тем, что он изначально есть дитя Божье и дитя ничто, меонической
свободы.
Человек есть существо, действующее не по целям, а в силу заложенной в нем творческой
свободы и энергии и благодатного
света, озаряющего его жизнь.
Никто и ничто на
свете не может принудить меня к смирению, кроме меня самого, лишь через акт
свободы оно приходит.
И в основу должно быть положено понятие творческой
свободы как источника жизни и духа как
света, освещающего жизнь.
Но и в сем жалком состоянии падения не вконец порвалась связь человека с началом божественным, ибо человек не отверг сего начала в глубине существа своего, как сделал сие сатана, а лишь уклонился от него похотью, и, в силу сего внешнего или центробежного стремления, подпавши внешнему рабству натуры, сохранил однако внутреннюю
свободу, а в ней и залог восстановления, как некий слабый луч райского
света или некое семя божественного Логоса.
Любовь, душа всея природы,
Теки сердца в нас воспалить,
Из плена в царствие
свободыОдна ты можешь возвратить.
Когда твой ясный луч сияет,
Масон и видит, и внимает.
Ты жизнь всего, что существует;
Ты внутренний, сокрытый
свет;
Но тот, кто в мире слепотствует,
Твердит: «Любви правдивой нет...
Как в ясной лазури затихшего моря
Вся слава небес отражается,
Так в
свете от страсти свободного духа
Нам вечное благо является.
Но глубь недвижимая в мощном просторе
Все та же, что в бурном волнении.
Дух ясен и светел в свободном покое,
Но тот же и в страстном хотении.
Свобода, неволя, покой и волненье
Проходят и снова являются,
А он все один, и в стихийном стремленьи
Лишь сила его открывается.
В каждом человеке есть два царства —
света и тьмы, правды и лжи,
свободы и рабства.
В оккультизме как будто бы нет
свободы, смысла и
света в начале пути.
Другая же сила представлялась ему враждебной и
свету, и правде, и
свободе: неужели же он, полный молодости веры и силы, отдастся без всякой борьбы этой последней, враждебной силе?
И в самом деле, поглядишь, то тот арестован, то другой, того взяли, тот сослан, — берут ежедневно и здесь, и там, а одно только наше красно солнышко, наш деятель,
свет Ардальон Михайлович, на
свободе гуляет…
На стороне той неведомой силы, которая в лице этого Свитки протягивает теперь ему руку, он как будто чуял и
свет, и правду, и
свободу или по крайней мере борьбу за них.
Наша литература пренебрегла или проглядела этот факт. Ей было не до того: она задавала сама себе «вселенскую смазь» и «загибала салазки», по выражению автора «Очерков бурсы»; один только «Колокол» вопиял о незаконности и преступности нашего немецки-казарменного и татарски-благодетельного обладания несчастною страною, полною таких светлых воспоминаний вольнолюбивой, республиканской старины, полною стремлений к
свету,
свободе, цивилизации, в которой она далеко превзошла наше московско-татарское варварство.
«Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к
свободе, к
свету!
«Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой
свободы,
света!
Дисциплина была железная,
свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до
свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.
С тех пор, как грянула
свобода,
Мне все на
свете трын-трава.
Я правлю в год два Новых года
И два Христовых Рождества.
Для каждого человека есть всегда истины, не видимые ему, не открывшиеся еще его умственному взору, есть другие истины, уже пережитые, забытые и усвоенные им, и есть известные истины, при
свете его разума восставшие перед ним и требующие своего признания. И вот в признании или непризнании этих-то истин и проявляется то, что мы сознаем своей
свободой.
Людей и
свет изведал он
И знал неверной жизни цену.
В сердцах друзей нашед измену,
В мечтах любви безумный сон,
Наскуча жертвой быть привычной
Давно презренной суеты,
И неприязни двуязычной,
И простодушной клеветы,
Отступник
света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком
свободы.
— Я полагал, что военная служба вовсе не каторга, что быть военным — это честь! — резко ответил он. — Хорошо, нечего сказать, что мне приходится напоминать об этом родному сыну.
Свобода,
свет, жизнь! Уж не думаешь ли ты, что в шестнадцать лет имеешь право очертя голову броситься в водоворот жизни и упиваться всеми ее благами? Для тебя эта именно
свобода была бы только распущенностью, твоей погибелью.
— Там
свобода, жизнь, счастье! Я введу тебя в широкий вольный
свет, и только тогда, когда ты узнаешь его, ты вздохнешь полной грудью и почувствуешь радость освобожденного из темницы узника.
— Но я не могу выносить принуждений, — страстно возразил мальчик, — а военная служба не что иное, как постоянное принуждение, каторга! Всем повинуйся, никогда не имей собственной воли, изо дня в день покоряйся дисциплине, неподвижно застывшей форме, которая убивает малейшее самостоятельное движение. Я не могу больше переносить этого! Все мое существо рвется к
свободе, к
свету и жизни. Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на привязи: я задыхаюсь, я умираю.
Тебя давит потолок — мечтай о высоких палатах; тебе мало
свету — воображай залитую солнцем страну; тебя пробирает цыганская дрожь — лети на благословенный юг; ты заключен в четырех стенах, как мышь в мышеловке, — мечтай о
свободе, и так далее.
Что ее за положение теперь! Вдова — не вдова, и не девушка и
свободы нет. Хорошо еще, что муж детей не требует. По его беспутству, какие ему дети; но настанет час, когда он будет вымогать из нее что может этими самыми детьми… Надо заранее приготовиться… Вот так и живи! Скоро и тридцать лет подползут. А видела ли она хоть один денек
света, радости, вот того, чем зачитываются в книжках?! Нужды нет, что после бывает горе, без риску не проживешь…
Сидя в вонючей яме и видя все одних и тех же несчастных, грязных, изможденных, с ним вместе заключенных, большей частью ненавидящих друг друга людей, он страстно завидовал теперь тем людям, которые, пользуясь воздухом,
светом,
свободой, гарцевали теперь на лихих конях вокруг повелителя, стреляли и дружно пели «Ля илляха иль алла».
Одной дорого ее положение в
свете, другому — его
свобода… Что же такое для них их любовь? Серьезное, важное и радостное дело жизни или только запретное наслаждение? Помешали наслаждению, — и остается только плакать, «как плачут наказанные дети»? А ведь когда зарождалась любовь, Анна проникновенно говорила Вронскому: «Любовь… Это слово для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять…»
Андрей. Настоящее противно, но зато когда я думаю о будущем, то как хорошо! Становится так легко, так просторно; и вдали забрезжит
свет, я вижу
свободу, я вижу, как я и дети мои становимся свободны от праздности, от квасу, от гуся с капустой, от сна после обеда, от подлого тунеядства…
Чем существовали обитатели этой деревушки — трудно сказать, и единственным мотивом, могшим несколько оправдать их существование, служили разбросанные около Полдневской прииски, но дело в том, что полдневские не любили работать, предпочитая всему на
свете свою
свободу.
Желаю подданным богатства и особенно
свободы, это дороже всего на
свете; не хочу рабов.
Через несколько лет опять возвращается в
свет и влюбляется в женщину, любовь которой сам прежде отверг, потому что для нее нужно было бы ему отказаться от своей бродяжнической
свободы…
— Что ж вам до этого? Пусть говорят. На погосте живучи, всех не переплачешь, на
свете маясь, всех не переслушаешь. В том и вся штука, чтобы не спутаться; чтобы, как говорят, с петлей не соскочить, не потерять своей
свободы, не просмотреть счастья, где оно есть, и не искать его там, где оно кому-то представляется.