Неточные совпадения
«Кушай тюрю, Яша!
Молочка-то нет!»
— Где ж коровка наша? —
«Увели,
мой свет!
Барин для приплоду
Взял ее домой».
Славно жить народу
На Руси святой!
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из них все то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.)
Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько в
свете быть возможно.
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в тех летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а сердце чувствовать. Ты входишь теперь в
свет, где первый шаг решит часто судьбу целой жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях, сердца, развращенные в своих чувствиях. О
мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на
свете слюбится. Не век тебе,
моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Г-жа Простакова. Старинные люди,
мой отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Скотинин. Ох, братец, друг ты
мой сердешный! Со мною чудеса творятся. Сестрица
моя вывезла меня скоро-наскоро из
моей деревни в свою, а коли так же проворно вывезет меня из своей деревни в
мою, то могу пред целым
светом по чистой совести сказать: ездил я ни по что, привез ничего.
Стародум. Любезная Софья! Я узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на
свете шестьдесят лет. Случалось быть часто раздраженным, ино-гда быть собой довольным. Ничто так не терзало
мое сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал я так собой доволен, как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
Софья. Все
мое старание употреблю заслужить доброе мнение людей достойных. Да как мне избежать, чтоб те, которые увидят, как от них я удаляюсь, не стали на меня злобиться? Не можно ль, дядюшка, найти такое средство, чтоб мне никто на
свете зла не пожелал?
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того
света дядюшки пишут. Сделай милость,
мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
— С правдой мне жить везде хорошо! — сказал он, — ежели
мое дело справедливое, так ссылай ты меня хоть на край
света, — мне и там с правдой будет хорошо!
— Если
свет не одобряет этого, то мне всё равно, — сказал Вронский, — но если родные
мои хотят быть в родственных отношениях со мною, то они должны быть в таких же отношениях с
моею женой.
— Да, электрический
свет, — сказал Левин. — Да. Ну, а где Вронский теперь? — спросил он, вдруг положив
мыло.
«Боже
мой, как светло! Это страшно, но я люблю видеть его лицо и люблю этот фантастический
свет… Муж! ах, да… Ну, и слава Богу, что с ним всё кончено».
— Я игнорирую это до тех пор, пока
свет не знает этого, пока
мое имя не опозорено.
— Да не говори ей вы. Она этого боится. Ей никто, кроме мирового судьи, когда ее судили за то, что она хотела уйти из дома разврата, никто не говорил вы. Боже
мой, что это за бессмыслица на
свете! — вдруг вскрикнул он. — Эти новыя учреждения, эти мировые судьи, земство, что это за безобразие!
Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и
светом; лучшие
мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли.
Я так живо изобразил
мою нежность,
мои беспокойства, восторги; я в таком выгодном
свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была простить мне
мое кокетство с княжной.
Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в
моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд
света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Потом пустился я в большой
свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим — но их любовь только раздражала
мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто…
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по
моему сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом
свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена
светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь
моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Брат Василий задумался. «Говорит этот человек несколько витиевато, но в словах его есть правда, — думал <он>. — Брату
моему Платону недостает познания людей,
света и жизни». Несколько помолчав, сказал так вслух...
— Прощайте, миленькие малютки! — сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. — Прощайте,
мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже, живете ли вы на
свете, но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю?
Тогда — не правда ли? — в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
Не потому ль, что в высшем
светеТеперь являться я должна;
Что я богата и знатна,
Что муж в сраженьях изувечен,
Что нас за то ласкает двор?
Не потому ль, что
мой позор
Теперь бы всеми был замечен
И мог бы в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни
мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй
мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В
мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье
света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!
«Ужели, — думает Евгений, —
Ужель она? Но точно… Нет…
Как! из глуши степных селений…»
И неотвязчивый лорнет
Он обращает поминутно
На ту, чей вид напомнил смутно
Ему забытые черты.
«Скажи мне, князь, не знаешь ты,
Кто там в малиновом берете
С послом испанским говорит?»
Князь на Онегина глядит.
«Ага! давно ж ты не был в
свете.
Постой, тебя представлю я». —
«Да кто ж она?» — «Жена
моя».
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский;
свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
В последнем вкусе туалетом
Заняв ваш любопытный взгляд,
Я мог бы пред ученым
светомЗдесь описать его наряд;
Конечно б, это было смело,
Описывать
мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет,
Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так
мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический Словарь.
Прости ж и ты,
мой спутник странный,
И ты,
мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье жизни в бурях
света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
He мысля гордый
свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод
моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж
мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают
светИ радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре
света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею
моей…
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите
мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый
светРазочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?
«И полно, Таня! В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со
светаМеня покойница свекровь». —
«Да как же ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог велел.
Мой Ваня
Моложе был меня,
мой свет,
А было мне тринадцать лет.
Недели две ходила сваха
К
моей родне, и наконец
Благословил меня отец.
Я горько плакала со страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем в церковь повели.
— Я тут еще беды не вижу.
«Да скука, вот беда,
мой друг».
— Я модный
свет ваш ненавижу;
Милее мне домашний круг,
Где я могу… — «Опять эклога!
Да полно, милый, ради Бога.
Ну что ж? ты едешь: очень жаль.
Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль
Увидеть мне Филлиду эту,
Предмет и мыслей, и пера,
И слез, и рифм et cetera?..
Представь меня». — «Ты шутишь». — «Нету».
— Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас
Они с охотой примут нас.
Всё тот же ль он иль усмирился?
Иль корчит так же чудака?
Скажите, чем он возвратился?
Что нам представит он пока?
Чем ныне явится? Мельмотом,
Космополитом, патриотом,
Гарольдом, квакером, ханжой,
Иль маской щегольнет иной,
Иль просто будет добрый малой,
Как вы да я, как целый
свет?
По крайней мере
мой совет:
Отстать от моды обветшалой.
Довольно он морочил
свет…
— Знаком он вам? — И да и нет.
Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя
моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я — со вздохом признаюсь —
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И в шуме
света и в тиши
Тревожат сон
моей души.
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий
светНа шум блистательных сует…
Прости ж и ты,
моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба
моя...
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя
моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по
свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,
Monsieur прогнали со двора.
Вот
мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел
свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше?
Свет решил,
Что он умен и очень мил.
Друзья
мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для
света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
Да, может быть, боязни тайной,
Чтоб муж иль
свет не угадал
Проказы, слабости случайной…
Всего, что
мой Онегин знал…
Надежды нет! Он уезжает,
Свое безумство проклинает —
И, в нем глубоко погружен,
От
света вновь отрекся он.
И в молчаливом кабинете
Ему припомнилась пора,
Когда жестокая хандра
За ним гналася в шумном
свете,
Поймала, за ворот взяла
И в темный угол заперла.
Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза
мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе:
свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета.
Клянусь
моим рождением и всем, что мне мило на
свете, ты не умрешь!
— Разве не видишь?
Свет в
моей комнате, видишь? В щель…
Весьма вероятно и то, что Катерине Ивановне захотелось, именно при этом случае, именно в ту минуту, когда она, казалось бы, всеми на
свете оставлена, показать всем этим «ничтожным и скверным жильцам», что она не только «умеет жить и умеет принять», но что совсем даже не для такой доли и была воспитана, а воспитана была в «благородном, можно даже сказать в аристократическом полковничьем доме», и уж вовсе не для того готовилась, чтобы самой мести пол и
мыть по ночам детские тряпки.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось
мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на
свете!
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще
моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и
света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
«Чем, чем, — думал он, —
моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на
свете, с тех пор как этот
свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно,
моя мысль окажется вовсе не так… странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем
свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты
мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение не приходил.