Неточные совпадения
Стародум(целуя сам ее
руки). Она в
твоей душе. Благодарю Бога, что в самой тебе нахожу твердое основание
твоего счастия. Оно не будет зависеть ни от знатности, ни от богатства. Все это прийти к тебе может; однако для тебя есть счастье всего этого больше. Это то, чтоб чувствовать себя достойною всех благ, которыми ты можешь наслаждаться…
Г-жа Простакова. Не умирал! А разве ему и умереть нельзя? Нет, сударыня, это
твои вымыслы, чтоб дядюшкою своим нас застращать, чтоб мы дали тебе волю. Дядюшка-де человек умный; он, увидя меня в чужих
руках, найдет способ меня выручить. Вот чему ты рада, сударыня; однако, пожалуй, не очень веселись: дядюшка
твой, конечно, не воскресал.
— Ты постой, постой, — сказал Степан Аркадьич, улыбаясь и трогая его
руку. — Я тебе сказал то, что я знаю, и повторяю, что в этом тонком и нежном деле, сколько можно догадываться, мне кажется, шансы на
твоей стороне.
— Отчего же? Я не вижу этого. Позволь мне думать, что, помимо наших родственных отношений, ты имеешь ко мне, хотя отчасти, те дружеские чувства, которые я всегда имел к тебе… И истинное уважение, — сказал Степан Аркадьич, пожимая его
руку. — Если б даже худшие предположения
твои были справедливы, я не беру и никогда не возьму на себя судить ту или другую сторону и не вижу причины, почему наши отношения должны измениться. Но теперь, сделай это, приезжай к жене.
— Да, ты овладел мною, и я
твоя, — выговорила она наконец, прижимая к своей груди его
руку.
— Представь, представь меня своим новым друзьям, — говорил он дочери, пожимая локтем ее
руку. — Я и этот
твой гадкий Соден полюбил за то, что он тебя так справил. Только грустно, грустно у вас. Это кто?
— Ах, нисколько! Это щекотит Алексея и больше ничего; но он мальчик и весь у меня в
руках; ты понимаешь, я им управляю как хочу. Он всё равно, что
твой Гриша… Долли! — вдруг переменила она речь — ты говоришь, что я мрачно смотрю. Ты не можешь понимать. Это слишком ужасно. Я стараюсь вовсе не смотреть.
— Мне совершенно всё равно, что думает
твоя мать и как она хочет женить тебя, — сказала она, дрожащею
рукой ставя чашку.
—…мрет без помощи? Грубые бабки замаривают детей, и народ коснеет в невежестве и остается во власти всякого писаря, а тебе дано в
руки средство помочь этому, и ты не помогаешь, потому что, по
твоему, это не важно. И Сергей Иванович поставил ему дилемму: или ты так неразвит, что не можешь видеть всего, что можешь сделать, или ты не хочешь поступиться своим спокойствием, тщеславием, я не знаю чем, чтоб это сделать.
Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия
руки… а я, клянусь тебе, я, прислушиваясь к
твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к
руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как
твоя, нипочем.
Взмостился ли ты для большего прибытку под церковный купол, а может быть, и на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле тебя дядя Михей, почесав
рукою в затылке, примолвил: «Эх, Ваня, угораздило тебя!» — а сам, подвязавшись веревкой, полез на
твое место.
— А! так ты не можешь, подлец! когда увидел, что не
твоя берет, так и не можешь! Бейте его! — кричал он исступленно, обратившись к Порфирию и Павлушке, а сам схватил в
руку черешневый чубук. Чичиков стал бледен как полотно. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что губы его шевелились без звука.
Татьяна, милая Татьяна!
С тобой теперь я слезы лью;
Ты в
руки модного тирана
Уж отдала судьбу свою.
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство темное зовешь,
Ты негу жизни узнаешь,
Ты пьешь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты:
Везде воображаешь ты
Приюты счастливых свиданий;
Везде, везде перед тобой
Твой искуситель роковой.
Когда вспомню, что это случилось на моем веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия. Молодой человек! если записки мои попадутся в
твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений.
Иная барышня только оттого и слывет умною, что умно вздыхает; а
твоя за себя постоит, да и так постоит, что и тебя в
руки заберет, — ну, да это так и следует.
— Ты поступил хорошо, потому что бедным детям надо играть и резвиться, и кто может сделать им какую-нибудь радость, тот напрасно не спешит воспользоваться своею возможностию. И в доказательство, что я права, опусти еще раз свою
руку в карман попробуй, где
твой неразменный рубль?
— Ну, вот тебе беспереводный рубль, — сказала она. Бери его и поезжай в церковь. После обедни мы, старики, зайдем к батюшке, отцу Василию, пить чай, а ты один, — совершенно один, — можешь идти на ярмарку и покупать все, что ты сам захочешь. Ты сторгуешь вещь, опустишь
руку в карман и выдашь свой рубль, а он опять очутится в
твоем же кармане.
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины
руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с
твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
— Еще лучше! — вскричала Марина, разведя
руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: — Да — что ты говоришь, подумай! Я буду говорить с ним — таким — о тебе! Как же ты сам себя ставишь? Это все мизантропия
твоя. Ну — удивил! А знаешь, это — плохо!
— Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы,
твое величество, выбрал из народа людей поумнее для свободного разговора, как лучше устроить жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его
руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
— Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в
твоих интересах. И — вот что, — сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой
руки, — ты возьми-ка себе Мишку, он тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, — не хочешь обедать с Валентином — обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, — почерк у него — хороший. А мальчишка он — скромный, мечтатель только.
— Что ты — спал? — хрипло спросил Дронов, задыхаясь, кашляя; уродливо толстый, с выпученным животом, он, расстегивая пальто, опустив к ногам своим тяжелый пакет, начал вытаскивать из карманов какие-то свертки, совать их в
руки Самгина. — Пища, — объяснил он, вешая пальто. — Мне эта
твоя толстая дурында сказала, что у тебя ни зерна нет.
— Илья! — серьезно заговорила она. — Помнишь, в парке, когда ты сказал, что в тебе загорелась жизнь, уверял, что я — цель
твоей жизни,
твой идеал, взял меня за
руку и сказал, что она
твоя, — помнишь, как я дала тебе согласие?
— В этом же углу лежат и замыслы
твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны
руки и головы для разработывания неистощимых источников (
твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать — значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов».
Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста
твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной
рукой руку приложил». За неумением грамоты поставлен был крест. «А писал со слов оного старосты шурин его, Демка Кривой».
Утешься, добрая мать:
твой сын вырос на русской почве — не в будничной толпе, с бюргерскими коровьими рогами, с
руками, ворочающими жернова. Вблизи была Обломовка: там вечный праздник! Там сбывают с плеч работу, как иго; там барин не встает с зарей и не ходит по фабрикам около намазанных салом и маслом колес и пружин.
А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно
руку: «Я
твой, Андрей, с тобой всюду», — это всё
твои слова.
— Что это тебя не дождешься? Где ты шатаешься? — строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую
руку. — И
твой старый черт совсем от
рук отбился: спрашиваю закусить — нету, водки — и той не дал.
Твой взгляд злодеям
руки свяжет,
Ты можешь их топор отвесть.
«Нет, дерзкий хищник, нет, губитель! —
Скрежеща, мыслит Кочубей, —
Я пощажу
твою обитель,
Темницу дочери моей;
Ты не истлеешь средь пожара,
Ты не издохнешь от удара
Казачьей сабли. Нет, злодей,
В
руках московских палачей,
В крови, при тщетных отрицаньях,
На дыбе, корчась в истязаньях,
Ты проклянешь и день и час,
Когда ты дочь крестил у нас,
И пир, на коем чести чашу
Тебе я полну наливал,
И ночь, когда голубку нашу
Ты, старый коршун, заклевал...
— Виноват, Вера, я тоже сам не свой! — говорил он, глубоко тронутый ее горем, пожимая ей
руку, — я вижу, что ты мучаешься — не знаю чем… Но — я ничего не спрошу, я должен бы щадить
твое горе — и не умею, потому что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною…
— Да, Вера, теперь я несколько вижу и понимаю тебя и обещаю: вот моя
рука, — сказал он, — что отныне ты не услышишь и не заметишь меня в доме: буду «умник», — прибавил он, — буду «справедлив», буду «уважать
твою свободу», и как рыцарь буду «великодушен», буду просто — велик! Я — grand coeur! [великодушен! (фр.)]
Кузина
твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на большую дорогу — и говорят (это папа разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за
руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе.
— Это мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я молчала и не отвела тебя… от обрыва! Мать
твоя из гроба достает меня за это; я чувствую — она все снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая
руку к небу. У Веры пробежала дрожь по телу. — Прости и ты, Вера, — простите обе!.. Будем молиться!..
— Да, да, виноват, горе одолело меня! — ложась в постель, говорил Козлов, и взяв за
руку Райского: — Прости за эгоизм. После… после… я сам притащусь, попрошусь посмотреть за
твоей библиотекой… когда уж надежды не будет…
— У тебя беспокойная натура, — сказал Аянов, — не было строгой
руки и тяжелой школы — вот ты и куролесишь… Помнишь, ты рассказывал, когда
твоя Наташа была жива…
— Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил
твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней
руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших…
И… ужели
твоя женская
рука поднимется казнить за это поклонение и человека, и артиста!..
— Удар
твой… сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной
рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…
— Убирайся ты от меня! — взвизгнула она, быстро отвернувшись и махнув на меня
рукой. — Довольно я с вами со всеми возилась! Полно теперь! Хоть провалитесь вы все сквозь землю!.. Только
твою мать одну еще жалко…
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с
твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой
руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе
руки на голову.) Благословляю тебя и
твой жребий… будем всегда чисты сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше… будем любить все прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы
твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер
твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь
руками, стало быть, нет?
— Подлец! — заревел я на него и вдруг замахнулся, но не опустил
руки, — и
твой барин подлец! Доложи ему это сейчас! — прибавил я и быстро вышел на лестницу.
— Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, — вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая у него
руку. — Ты мной хочешь спастись, — продолжала она, торопясь высказать всё, что поднялось в ее душе. — Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись! Противен ты мне, и очки
твои, и жирная, поганая вся рожа
твоя. Уйди, уйди ты! — закричала она, энергическим движением вскочив на ноги.
Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с черным лицом и черными
руками) того самого Бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие слова: «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший, к Тебе притекающего, спасе Иисусе, помилуй мя, молитвами рождшия Тя, всех, Иисусе, святых
Твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
— А что, Сергей Александрыч, — проговорил Бахарев, хлопая Привалова по плечу, — вот ты теперь третью неделю живешь в Узле, поосмотрелся? Интересно знать, что ты надумал… а? Ведь
твое дело молодое, не то что наше, стариковское: на все четыре стороны скатертью дорога. Ведь не сидеть же такому молодцу сложа
руки…
— Да чего нам делать-то? Известная наша музыка, Миколя; Данила даже двух арфисток вверх ногами поставил: одну за одну ногу схватил, другую за другую да обеих, как куриц, со всем потрохом и поднял… Ох-хо-хо!.. А публика даже уж точно решилась: давай Данилу на
руках качать. Ну, еще акварию раздавили!.. Вот только тятеньки
твоего нет, некогда ему, а то мы и с молебном бы ярмарке отслужили. А тятеньке везет, на третий десяток перевалило.
— Это
твоей бабушки сарафан-то, — объяснила Марья Степановна. — Павел Михайлыч, когда в Москву ездил, так привез материю… Нынче уж нет таких материй, — с тяжелым вздохом прибавила старушка, расправляя
рукой складку на сарафане. — Нынче ваши дамы сошьют платье, два раза наденут — и подавай новое. Материи другие пошли, и люди не такие, как прежде.