Неточные совпадения
«Варвара Андреевна, когда я был
еще очень молод, я составил себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я
прожил длинную жизнь и теперь в первый
раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку».
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был
еще подпоручиком,
раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой
раз целый год
живешь, никого не видишь, да как тут
еще водка — пропадший человек!
— Родя, милый мой, первенец ты мой, — говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня;
еще когда мы с отцом
жили и бедовали, ты утешал нас одним уже тем, что был с нами, а как я похоронила отца, — то сколько
раз мы, обнявшись с тобой вот так, как теперь, на могилке его плакали.
— Ax, жаль-то как! — сказал он, качая головой, — совсем
еще как ребенок. Обманули, это как
раз. Послушайте, сударыня, — начал он звать ее, — где изволите
проживать? — Девушка открыла усталые и посоловелые глаза, тупо посмотрела на допрашивающих и отмахнулась рукой.
Каждый
раз, когда он думал о большевиках, — большевизм олицетворялся пред ним в лице коренастого, спокойного Степана Кутузова. За границей существовал основоположник этого учения, но Самгин все
еще продолжал называть учение это фантастической системой фраз, а Владимира Ленина мог представить себе только как интеллигента, книжника, озлобленного лишением права
жить на родине, и скорее голосом, чем реальным человеком.
Марина не ответила. Он взглянул на нее, — она сидела, закинув руки за шею; солнце, освещая голову ее, золотило нити волос, розовое ухо, румяную щеку; глаза Марины прикрыты ресницами, губы плотно сжаты. Самгин невольно загляделся на ее лицо, фигуру. И
еще раз подумал с недоумением, почти со злобой: «Чем же все-таки она
живет?»
Самгин был уверен, что настроением Безбедова
живут сотни тысяч людей — более умных, чем этот голубятник, и нарочно, из антипатии к нему, для того, чтоб
еще раз убедиться в его глупости, стал расспрашивать его: что же он думает? Но Безбедов побагровел, лицо его вспухло, белые глаза свирепо выкатились; встряхивая головой, растирая ладонью горло, он спросил...
Самгин
еще раз подумал, что, конечно, лучше бы
жить без чудаков, без шероховатых и пестрых людей, после встречи с которыми в памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
«Попробуем
еще раз напомнить, что человек имеет право
жить для себя, а не для будущего, как поучают Чеховы и прочие эпигоны литературы, — решил он, переходя в кабинет.
— Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все понимаю: мне давно совестно
жить на свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть, в последний
раз было
еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы — это Бог видит, но не стою твоих хлопот.
Обломов хотя и
прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но в душе у него теплилась вера в дружбу, в любовь, в людскую честь, и сколько ни ошибался он в людях, сколько бы ни ошибся
еще, страдало его сердце, но ни
разу не пошатнулось основание добра и веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
Говорю это я ему
раз: «Как это вы, сударь, да при таком великом вашем уме и
проживая вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли своей, — как это вы честного пострижения не примете, чтоб уж быть
еще совершеннее?» А он мне на то: «Что ты, старик, об уме моем говоришь; а может, ум мой меня же заполонил, а не я его остепенил.
«Ведь я любил ее, истинно любил хорошей, чистой любовью в эту ночь, любил ее
еще прежде, да
еще как любил тогда, когда я в первый
раз жил у тетушек и писал свое сочинение!» И он вспомнил себя таким, каким он был тогда.
Последняя фраза целиком долетела до маленьких розовых ушей Верочки, когда она подходила к угловой комнате с полной тарелкой вишневого варенья. Фамилия Привалова заставила ее даже вздрогнуть… Неужели это тот самый Сережа Привалов, который учился в гимназии вместе с Костей и когда-то
жил у них? Один
раз она
еще укусила его за ухо, когда они играли в жгуты… Сердце Верочки по неизвестной причине забило тревогу, и в голове молнией мелькнула мысль: «Жених… жених для Нади!»
Впрочем, и сам уже знал, что давно нездоров, и
еще за год пред тем проговорил
раз за столом мне и матери хладнокровно: «Не жилец я на свете меж вами, может, и года не
проживу», и вот словно и напророчил.
А что до Дидерота, так я этого «рече безумца»
раз двадцать от здешних же помещиков
еще в молодых летах моих слышал, как у них
проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
— Пожалуй, и не так. Только она утром теперь не придет, — поспешил
еще раз обозначить Митя, — я ей одно поручение дал… Слушай, брат Иван всех превзойдет. Ему
жить, а не нам. Он выздоровеет.
Но нашлись там как
раз в то время и
еще несколько мальчиков, с которыми он и сошелся; одни из них
проживали на станции, другие по соседству — всего молодого народа от двенадцати до пятнадцати лет сошлось человек шесть или семь, а из них двое случились и из нашего городка.
Сколько есть на свете барышень, добрых и чувствительных, готовых плакать о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий мороз на томболу [лотерею (от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку
еще остаться на кадриль, ни
разу не подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в
жилах.
Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда
раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был
еще тогда
жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок.
Раз под пьяную руку он даже проболтался, но ему никто не поверил, — это уже было недалеко от Запольского уезда, где полуяновская слава
еще жила.
Какой-нибудь из «несчастных», убивший каких-нибудь двенадцать душ, заколовший шесть штук детей, единственно для своего удовольствия (такие, говорят, бывали), вдруг ни с того, ни с сего, когда-нибудь, и всего-то, может быть, один
раз во все двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: «А что-то теперь старичок генерал,
жив ли
еще?» При этом, может быть, даже и усмехнется, — и вот и только всего-то.
Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он
проживет столько жизней, что
еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он
еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты
еще положил, чтобы подумать в последний
раз про себя, а потом, чтобы в последний
раз кругом поглядеть.
— Ну как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое то, что вам здесь и находиться не следует, а в приемной сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы что же, у нас
жить, что ли, намерены? — прибавил он,
еще раз накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.
Жила с ней
еще несколько лет пред этим племянница, горбатая и злая, говорят, как ведьма, и даже
раз старуху укусила за палец, но и та померла, так что старуха года уж три пробивалась одна-одинёшенька.
«Я, однако же, замечаю (писала она в другом письме), что я вас с ним соединяю, и ни
разу не спросила
еще, любите ли вы его? Он вас полюбил, видя вас только однажды. Он о вас как о „свете“ вспоминал; это его собственные слова, я их от него слышала. Но я и без слов поняла, что вы для него свет. Я целый месяц подле него
прожила и тут поняла, что и вы его любите; вы и он для меня одно».
Сам Евгений Павлович, выехавший за границу, намеревающийся очень долго
прожить в Европе и откровенно называющий себя «совершенно лишним человеком в России», — довольно часто, по крайней мере в несколько месяцев
раз, посещает своего больного друга у Шнейдера; но Шнейдер всё более и более хмурится и качает головой; он намекает на совершенное повреждение умственных органов; он не говорит
еще утвердительно о неизлечимости, но позволяет себе самые грустные намеки.
Кроме этих лиц, в квартире Райнера
жила кухарка Афимья, московская баба, весьма добрая и безалаберная, но усердная и искренно преданная Райнеру. Афимья, с тех пор как поступила сюда в должность кухарки,
еще ни
разу не упражнялась в кулинарном искусстве и пребывала в нескончаемых посылках у приживальщиков.
Надо было куда-нибудь пристраиваться. На первый
раз это очень поразило Помаду. Потом он и здесь успокоился, решил, что пока он
еще поживет уроками, «а тем временем что-нибудь да подвернется».
— Да, да, мой грузинчик. Ох, какой он приятный. Так бы никогда его от себя не отпустила. Знаешь, он мне в последний
раз что сказал? «Если ты будешь
еще жить в публичном доме, то я сделаю и тэбэ смэрть и сэбэ сделаю смэрть». И так глазами на меня сверкнул.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас и даже сказал: «Жаль, что уж время позднее, а то бы
еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми было беспокойно
жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались не один
раз; долго целовались, обнимались и плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили, и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья
жили еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: «У нас самих это было — Петя и Миша (ее сыновья) сколько
раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний
раз пришел было; я сюда его не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо того — прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому, и говорит сам себе: «Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель
живет и хворает!..» Потом
еще пуще того заорал песни и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой — самого себя!
Раза два, матерь божья, на сеновале места присматривал, чтобы удавиться, а тут, прах дери, на мельницу меня
еще с мешками вздумали послать, и
жил тоже в монастыре мужичонко один, — по решению присутственного места.
Но не оттого закружилась у меня тогда голова и тосковало сердце так, что я десять
раз подходил к их дверям и десять
раз возвращался назад, прежде чем вошел, — не оттого, что не удалась мне моя карьера и что не было у меня
еще ни славы, ни денег; не оттого, что я
еще не какой-нибудь «атташе» и далеко было до того, чтоб меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого, что можно
прожить десять лет в один год, и
прожила в этот год десять лет и моя Наташа.
На этот
раз Легкомысленный спасся. Но предчувствие не обмануло его. Не успели мы сделать
еще двух переходов, как на него напали три голодные зайца и в наших глазах растерзали на клочки! Бедный друг! с какою грустью он предсказывал себе смерть в этих негостеприимных горах! И как он хотел
жить!
— Задевает? — смеясь, вскричал хохол. — Эх, ненько, деньги! Были бы они у нас! Мы
еще все на чужой счет
живем. Вот Николай Иванович получает семьдесят пять рублей в месяц — нам пятьдесят отдает. Так же и другие. Да голодные студенты иной
раз пришлют немного, собрав по копейкам. А господа, конечно, разные бывают. Одни — обманут, другие — отстанут, а с нами — самые лучшие пойдут…
Прощаясь с сестрой, Николай крепко пожал ей руку, и мать
еще раз отметила простоту и спокойствие их отношений. Ни поцелуев, ни ласковых слов у этих людей, а относятся они друг к другу так душевно, заботливо. Там, где она
жила, люди много целуются, часто говорят ласковые слова и всегда кусают друг друга, как голодные собаки.
— Ну, так послушай же, — говорит, — теперь же стань поскорее душе моей за спасителя; моих, — говорит, — больше сил нет так
жить да мучиться, видючи его измену и надо мной надругательство. Если я
еще день
проживу, я и его и ее порешу, а если их пожалею, себя решу, то навек убью свою душеньку… Пожалей меня, родной мой, мой миленый брат; ударь меня
раз ножом против сердца.
— Меня, собственно, Михайло Сергеич, не то убивает, — возразила она, — я знаю, что отец уж
пожил… Я буду за него молиться, буду поминать его; но, главное, мне хотелось хоть бы
еще раз видеться с ним в этой жизни… точно предчувствие какое было: так я рвалась последнее время ехать к нему; но Якову Васильичу нельзя было… так ничего и не случилось, что думала и чего желала.
Благодаря свободе столичных нравов положение их не возбуждало ни с какой стороны ни толков, ни порицаний, тем более, что
жили они почти уединенно. У них только бывали Белавин и молодой студент Иволгин. Первого пригласил сам Калинович, сказав
еще наперед Настеньке: «Я тебя, друг мой, познакомлю с одним очень умным человеком, Белавиным. Сегодня зайду к нему, и он, вероятно, как-нибудь вечерком завернет к нам». Настеньке на первый
раз было это не совсем приятно.
— Мне
еще в первый
раз приходится
жить в уездном городе, и я совсем не знаю провинциальной жизни, — сказал он.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, а что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый
раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили
еще в первую бандировку и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она
жила, принадлежал не ей) и т. д. и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
И зачем я пошел в военную службу, — вместе с тем думал он — и
еще перешел в пехоту, чтобы участвовать в кампании; не лучше ли было мне оставаться в уланском полку в городе Т., проводить время с моим другом Наташей….. а теперь вот что!» И он начал считать:
раз, два, три, четыре, загадывая, что ежели разорвет в чет, то он будет
жив, — в нечет, то будет убит.
— Послушай, друг мой, Сашенька, — сказала она однажды, — вот уж с месяц, как ты
живешь здесь, а я
еще не видала, чтоб ты улыбнулся хоть
раз: ходишь словно туча, смотришь в землю. Или тебе ничто не мило на родной стороне? Видно, на чужой милее; тоскуешь по ней, что ли? Сердце мое надрывается, глядя на тебя. Что с тобой сталось? Расскажи ты мне: чего тебе недостает? я ничего не пожалею. Обидел ли кто тебя: я доберусь и до того.
В ноябре они, измученные, усталые, отдыхали десять дней на метеорологической станции Сагастир, потом
прожили несколько дней в пустой забытой зимовке тунгусов «Китах», затем,
еще раз побывав на занесенной снегом могиле товарищей, погребенных Мельвилем, отправились в Якутск и сообщили о неудачных поисках экипажа лейтенанта Чиппа.
Вон, поверите ли-с, у капитана Лебядкина-с, где сейчас изволили посещать-с, когда
еще они до вас
проживали у Филиппова-с, так иной
раз дверь всю ночь настежь не запертая стоит-с, сам спит пьян мертвецки, а деньги у него изо всех карманов на пол сыплются.
— А вы меня
еще больше оскорбляете! — отпарировала ему Миропа Дмитриевна. — Я не трактирщица, чтобы расплачиваться со мной деньгами! Разве могут окупить для меня все сокровища мира, что вы будете
жить где-то там далеко, заинтересуетесь какою-нибудь молоденькой (Миропа Дмитриевна не прибавила «и хорошенькой», так как и себя таковою считала), а я, — продолжала она, — останусь здесь скучать, благословляя и оплакивая ту минуту, когда в первый
раз встретилась с вами!
Сей верный камердинер не в первый уже
раз был за границей, и, некогда
прожив с своим, тогда
еще молодым, барином более трех лет в Германии, он выучился даже говорить по-немецки.
— Мне, во времена моей
еще ранней юности, — продолжал владыко, — мы ведь, поповичи, ближе
живем к народу, чем вы, дворяне; я же был бедненький сельский семинарист, и нас, по обычаю, целой ватагой возили с нашей вакации в училище в город на лодке, и
раз наш кормчий вечером пристал к одной деревне и всех нас свел в эту деревню ночевать к его знакомому крестьянину, и когда мы поели наших дорожных колобков, то были уложены спать в небольшой избенке вповалку на полу.