Неточные совпадения
Зурин пил много и потчевал и меня, говоря, что надобно привыкать ко службе; он
рассказывал мне армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть не валялся, и мы встали из-за стола совершенными
приятелями.
Потом приснилось ему, что он сидит с
приятелями у Сен-Жоржа и с аппетитом ест и пьет,
рассказывает и слушает пошлый вздор, обыкновенно рассказываемый на холостых обедах, — что ему от этого стало тяжело и скучно, и во сне даже спать захотелось.
А вот мой
приятель, барон Крюднер, воротяся из Парижа,
рассказывал, что ему на парижской дороге, в одном вагоне, было до крайности весело, а в другом до крайности страшно.
Не знаю, чем я заслужил доверенность моего нового
приятеля, — только он, ни с того ни с сего, как говорится, «взял» да и
рассказал мне довольно замечательный случай; а я вот и довожу теперь его рассказ до сведения благосклонного читателя.
Когда я
рассказывал о Лопухове, то затруднялся обособить его от его задушевного
приятеля и не умел сказать о нем почти ничего такого, чего не надобно было бы повторить и о Кирсанове.
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и не спрашивайте. Я
расскажу вам, для примера, об одном
приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот был голова! И мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел. Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
Для своих лет Григоровский был еще очень бодр и не любил, когда его попрекали старостью. Как-то в ресторане «Ливорно» Иван Алексеевич
рассказывал своим
приятелям...
Мой
приятель, бывший участник этой войны,
рассказывал такую сцену...
«Захарьин ударил меня по руке, —
рассказывал приятелям Григоровский, — да я держал крепко.
В этот день он явился в класс с видом особенно величавым и надменным. С небрежностью, сквозь которую, однако, просвечивало самодовольство, он
рассказал, что он с новым учителем уже «
приятели». Знакомство произошло при особенных обстоятельствах. Вчера, лунным вечером, Доманевич возвращался от знакомых. На углу Тополевой улицы и шоссе он увидел какого-то господина, который сидел на штабеле бревен, покачивался из стороны в сторону, обменивался шутками с удивленными прохожими и запевал малорусские песни.
Этому своему
приятелю я, между прочим,
рассказал о своем сне, в котором я так боялся за судьбу русских солдат и Афанасия.
Бывший дворянин, убийца,
рассказывая мне о том, как
приятели провожали его из России, говорил: «У меня проснулось сознание, я хотел только одного — стушеваться, провалиться, но знакомые не понимали этого и наперерыв старались утешать меня и оказывать мне всякое внимание».
Не успел я войти в почтовую избу, как услышал на улице звук почтового колокольчика, и чрез несколько минут вошел в избу
приятель мой Ч… Я его оставил в Петербурге, и он намерения не имел оттуда выехать так скоро. Особливое происшествие побудило человека нраву крутого, как то был мой
приятель, удалиться из Петербурга, и вот что он мне
рассказал.
Слуга
приятеля моего,
рассказав все происшедшее, простился со мною, а я теперь еду, по пословице, — куда глаза глядят.
«Доверяйся после этого людям, выказывай благородную доверчивость!» — восклицал он в горести, сидя с новыми
приятелями, в доме Тарасова, за бутылкой вина и
рассказывая им анекдоты про осаду Карса и про воскресшего солдата.
— Вы очень обрывисты, — заметила Александра, — вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища. Все это похвально, но позвольте, однако же, как же этот
приятель, который вам такие страсти
рассказывал… ведь ему переменили же наказание, стало быть, подарили же эту «бесконечную жизнь». Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую-то минуту «счетом»?
Кергель о всех этих подробностях, и не столько из злоязычия, сколько из любви и внимания к новому
приятелю, стал
рассказывать всему городу, а в том числе и Живину, но тот на него прикрикнул за это.
— Вот видишь, старый
приятель, наведывайся сколько хочешь. Сказки я умею
рассказывать, но ведь до известных пределов, — понимаешь? Не то кредит и честь потеряешь, деловую то есть, ну и так далее.
С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постели уж
рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, — с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый офицер, на что, мне кажется, излишне бы было намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря на то, что, бывало, считал за счастие ходить под руку с Калугиным, вчера только по секрету
рассказывал одному
приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами будь сказано, ужасно не любит ходить на бастионы.
Но зато, когда это случалось, он бывал чрезвычайно весел, бренчал на фортепьянах свои любимые штучки, делал сладенькие глазки и выдумывал про всех нас и Мими шуточки, вроде того, что грузинский царевич видел Мими на катанье и так влюбился, что подал прошение в синод об разводной, что меня назначают помощником к венскому посланнику, — и с серьезным лицом сообщал нам эти новости; пугал Катеньку пауками, которых она боялась; был очень ласков с нашими
приятелями Дубковым и Нехлюдовым и беспрестанно
рассказывал нам и гостям свои планы на будущий год.
На другой день пристав, театрал и
приятель В.П. Далматова, которому тот
рассказал о вчерашнем, сказал, что это был драгунский юнкер Владимир Бестужев, который, вернувшись с войны, пропивает свое имение, и что сегодня его губернатор уже выслал из Пензы за целый ряд буйств и безобразий.
— Против холеры первое средство — медь на голом теле… Старинное средство, испытанное! [Теперь, когда я уже написал эти строки, я
рассказал это моему
приятелю врачу-гомеопату, и он нисколько не удивился. У нас во время холеры как предохранительное средство носили на шее медные пластинки. Это еще у Ганнемана есть.]
Сам я как-то не удосужился посетить город Гороховец, про который мне это
рассказывали и знакомые нижегородцы и
приятели москвичи, бывавшие там, но одного взгляда на богатыря Бугрова достаточно было, чтобы поверить, тем более зная его жизнь, в которой он был не человек, а правило!
— Не знаю как; по крайней мере он мне довольно подробно
рассказал, что эта дамочка — жена его
приятеля, здешнего аптекаря, что с мужем она теперь не живет, а пребывает в любви с Зверевым.
И
рассказывает. Жил-был в уездном городе молодой судья, чахоточный, а жена у него — немка, здоровая, бездетная. И влюбилась немка в краснорядца-купца; купец — женатый, жена — красивая, трое детей. Вот купец заметил, что немка влюбилась в него, и затеял посмеяться над нею: позвал ее к себе в сад ночью, а сам пригласил двоих
приятелей и спрятал их в саду, в кустах.
Берсенев понимал, что воображение Елены поражено Инсаровым, и радовался, что его
приятель не провалился, как утверждал Шубин; он с жаром, до малейших подробностей,
рассказывал ей все, что знал о нем (мы часто, когда сами хотим понравиться другому человеку, превозносим в разговоре с ним наших
приятелей, почти никогда притом не подозревая, что мы тем самым себя хвалим), и лишь изредка, когда бледные щеки Елены слегка краснели, а глаза светлели и расширялись, та нехорошая, уже им испытанная, грусть щемила его сердце.
«Хочу
рассказать, как один мой
приятель вздумал надо мной пошутить и как шутка его ему же во вред обратилась.
В этот день я первый раз в жизни ел солянку из стерляди. Выпили бутылку лафита, поболтали. Я
рассказал моему собеседнику, что живу у
приятеля в ожидании места, и затем попрощались.
Затем я
расскажу вам, что происходило в ближайший четверг. В этот день Орлов и Зинаида Федоровна обедали у Контана или Донона. Вернулся домой только один Орлов, а Зинаида Федоровна уехала, как я узнал потом, на Петербургскую сторону к своей старой гувернантке, чтобы переждать у нее время, пока у нас будут гости. Орлову не хотелось показывать ее своим
приятелям. Это понял я утром за кофе, когда он стал уверять ее, что ради ее спокойствия необходимо отменить четверги.
Фекла. Как рефинат! Белая, румяная, как кровь с молоком, сладость такая, что и
рассказать нельзя. Уж будете вот по этих пор довольны (показывает па горло);то есть и
приятелю и неприятелю скажете: «Ай да Фекла Ивановна, спасибо!»
Какой достойный человек! Я теперь только узнала его хорошенько; право, нельзя не полюбить: и скромный, и рассудительным. Да,
приятель его давича справедливо сказал; жаль только, что он так скоро ушел, а я бы еще хотела его послушать. Как приятно с ним говорить! И ведь, главное, то хорошо, что совсем не пустословит. Я было хотела ему тоже словца два сказать, да, признаюсь, оробела, сердце так стало биться… Какой превосходный человек! Пойду
расскажу тетушке. (Уходит.)
Встретились мы с ним
приятелями;
рассказали друг другу, как кто провел лето; а о Норках ни я его ничего не спросил, ни он мне не сказал ни слова.
— Пресвятая троица! как же мне теперь уверить матушку! А она, старушка, каждый день, как только мы поссоримся с сестрою, говорит: «Вы, детки, живете между собою, как собаки. Хоть бы вы взяли пример с Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Вот уж друзья так друзья! то-то
приятели! то-то достойные люди!» Вот тебе и
приятели!
Расскажите, за что же это? как?
Когда еда кончилась, господин Голядкин закурил свою трубочку, предложил другую, заведенную для
приятеля, гостю, — оба уселись друг против друга, и гость начал
рассказывать свои приключения.
Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда всё уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих
приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков,
рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению.
— Не кто, как
приятели, — так
рассказывал он, — только что вошел я вон в ту улицу, как несколько человек и пристали ко мне: — Здравствуй, земляк, здравствуй, Иван! — говорит один.
Я никогда не был ревностным последователем мод в нарядах; не хочу следовать и модам в авторстве; не хочу будить усопших великанов человечества; не люблю, чтоб мои читатели зевали, — и для того, вместо исторического романа, думаю
рассказать романическую историю одного моего
приятеля.
Вот, признаться вам, и не хотелось бы мне про своего
приятеля такое
рассказывать, а делать нечего: начал, так надо довести до конца, — из песни, говорится, и слова одного не выкинешь…
На другой день я
рассказал секрет всем
приятелям, да и Загоскин с своей стороны сделал то же: разумеется, все посмеялись вдоволь.
— Нет,
приятель, это пустяки! Меня три цирюльника бреют, да еще и за большую честь почитают. А вот изволь-ка
рассказать, что ты там делал?
К этим-то людям — к Свиридовой и к ее мужу — я и решил обратиться с просьбой о моем неуклюжем
приятеле. Когда я приехал просить за него, Александра Ивановича, по обыкновению, не было дома; я застал одну Настасью Петровну и
рассказал ей, какого мне судьба послала малолетка. Через два дня я отвез к Свиридовым моего Овцебыка, а через неделю поехал к ним снова проститься.
Эту печальную и смешную историю — более печальную, чем смешную, —
рассказывал мне как-то один
приятель, человек, проведший самую пеструю жизнь, бывавший, что называется, и на коне и под конем, но вовсе не утративший под хлыстом судьбы ни сердечной доброты, ни ясности духа.
Капитон до самой поздней ночи просидел в заведении с каким-то
приятелем мрачного вида и подробно ему
рассказывал, как он в Питере проживал у одного барина, который всем бы взял, да за порядками был наблюдателен и притом одной ошибкой маленечко производился: хмелем гораздо забирал.
— Эй, Кузьма, кособокая кикимора! — гремит солдат, напрягая грудь. — Иди сюда, вот я раздену, оголю пакостную душу твою, покажу её людям! Приходит вам, дьяволы, последний час, кайтесь народу!
Рассказывай, как ты прижимал людей, чтобы в Думу вора и
приятеля твоего Мишку Маслова провести! Чёрной сотни воевода, эй, кажи сюда гнусную рожу, доноситель, старый сыщик,
рассказывай нам, миру, почём Христа продаёшь?
— Изволь, — отвечает
приятель, — я тебе
расскажу. — Да, батюшка, и
рассказал такое, что в самом деле может и даже должно превышать всякие узкие, чужеземные понятия об оживлении дел в крае… Не знаю, как вам это покажется, но по-моему — оригинально и дух истинного, самобытного человека не может не радовать.
— И ну его, к важному! вот еще выдумал! Ты мне
рассказывай так, чтоб я смеяться хотел, вот как
рассказывай; а важного я не хочу; а то какой же ты будешь
приятель? вот ты мне скажи, какой же ты будешь
приятель! а?
Эту цирковую историю
рассказал мне давным-давно, еще до революции и войны, мой добрый
приятель, славный клоун Танти Джеретти.
Долго шла меж
приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты
рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился, что женский пол одна за другой вон да вон. Первая Груня, дольше всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение!», но в душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости лет расходился.
Рассказавши про такое дело, епископ и говорит: «Этим делом мне теперь заниматься нельзя, сан не позволяет, но есть, говорит, у меня братья родные и други-приятели, они при том деле будут…
— Постой, погоди… Все странства по ряду вам
расскажу, — молвил Стуколов, выходя из раздумья и подняв голову. — Люди свои, земляки, старые други-приятели. Вам можно сказать.