Неточные совпадения
— Это ужасно! — сказал Степан Аркадьич,
тяжело вздохнув. — Я бы одно сделал, Алексей Александрович. Умоляю тебя, сделай это! — сказал он. — Дело еще не начато, как я
понял. Прежде чем ты начнешь дело, повидайся с моею женой, поговори с ней. Она любит Анну как сестру, любит тебя, и она удивительная женщина. Ради Бога поговори с ней! Сделай мне эту дружбу, я умоляю тебя!
Левин стоял довольно далеко.
Тяжело, с хрипом дышавший подле него один дворянин и другой, скрипевший толстыми подошвами, мешали ему ясно слышать. Он издалека слышал только мягкий голос предводителя, потом визгливый голос ядовитого дворянина и потом голос Свияжского. Они спорили, сколько он мог
понять, о значении статьи закона и о значении слов: находившегося под следствием.
— Алексей Александрович, — сказал Вронский, чувствуя что приближается объяснение, — я не могу говорить, не могу
понимать. Пощадите меня! Как вам ни
тяжело, поверьте, что мне еще ужаснее.
И одинаково
тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту, которой она никогда и не
понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за нею.
— Я
понимаю, — сказала Дарья Александровна, невольно любуясь им, как он искренно и твердо сказал это. — Но именно потому, что вы себя чувствуете причиной, вы преувеличиваете, я боюсь, — сказала она. — Положение ее
тяжело в свете, я
понимаю.
— Не нам судить, графиня, — со вздохом сказал Сергей Иванович, — но я
понимаю, как для вас это было
тяжело.
— Да, да, это лучше, тысячу раз лучше! Я
понимаю, как
тяжело это было, — сказал он.
— Я тоже не знаю, чем его благодарить, — продолжал Раскольников, вдруг нахмурясь и потупясь. — Отклонив вопрос денежный, — вы извините, что я об этом упомянул (обратился он к Зосимову), я уж и не знаю, чем это я заслужил от вас такое особенное внимание? Просто не
понимаю… и… и оно мне даже
тяжело, потому что непонятно: я вам откровенно высказываю.
Он слишком хорошо
понимал, как
тяжело было ей теперь выдавать и обличать все свое.
— Да я ничего тут не
пойму. Она у вас русская? — спросила Фенечка, принимая в обе руки
тяжело переплетенный том. — Какая толстая!
— О нет! к чему это? Напротив, я готова покоряться, только неравенство
тяжело. А уважать себя и покоряться, это я
понимаю; это счастье; но подчиненное существование… Нет, довольно и так.
«Но я же ни в чем не виноват пред нею», — возмутился он, изорвал письмо и тотчас решил, что уедет в Нижний Новгород, на Всероссийскую выставку. Неожиданно уедет, как это делает Лидия, и уедет прежде, чем она соберется за границу. Это заставит ее
понять, что он не огорчен разрывом. А может быть, она
поймет, что ему
тяжело, изменит свое решение и поедет с ним?
«Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне
тяжело. Когда весело жить — не делают пакостей. Только здесь
понимаешь, до чего гнусно, когда из людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь
тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей
понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
У ней горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели как он
понял; но как растолковать — она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения, в фальшивом положении, что обоим
тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее и настоящее.
—
Тяжело, Вера, говорить. Молись — и
пойми бабушку без разговора… если можно…
— Я бы не была с ним счастлива: я не забыла бы прежнего человека никогда и никогда не поверила бы новому человеку. Я слишком
тяжело страдала, — шептала она, кладя щеку свою на руку бабушки, — но ты видела меня,
поняла и спасла… ты — моя мать!.. Зачем же спрашиваешь и сомневаешься? Какая страсть устоит перед этими страданиями? Разве возможно повторять такую ошибку!.. Во мне ничего больше нет… Пустота — холод, и если б не ты — отчаяние…
— Все собрались, тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня было
тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому что он
понимал музыку…
Он молчал, делая и отвергая догадки. Он бросил макинтош и отирал пот с лица. Он из этих слов видел, что его надежды разлетелись вдребезги,
понял, что Вера любит кого-то… Другого ничего он не видел, не предполагал. Он
тяжело вздохнул и сидел неподвижно, ожидая объяснения.
Они же, как нарочно, скоро
поняли, что мне
тяжело с ними и что их участие меня раздражает, и стали оставлять меня все чаще и чаще одного: излишняя тонкость догадливости.
Как ни
тяжело мне было тогда лишение свободы, разлука с ребенком, с мужем, всё это было ничто в сравнении с тем, что я почувствовала, когда
поняла, что я перестала быть человеком и стала вещью.
Приказчик
тяжело вздохнул и потом опять стал улыбаться. Теперь он
понял. Он
понял, что Нехлюдов человек не вполне здравый, и тотчас же начал искать в проекте Нехлюдова, отказывавшегося от земли, возможность личной пользы и непременно хотел
понять проект так, чтобы ему можно было воспользоваться отдаваемой землей.
Очевидно, шел словесный турнир, в котором участвующие не
понимали хорошенько, зачем и что они говорят. Заметно было только с одной стороны сдерживаемое страхом озлобление, с другой — сознание своего превосходства и власти. Нехлюдову было
тяжело слушать это, и он постарался вернуться к делу: установить цены и сроки платежей.
— Мы очень хорошо
понимаем, — сказал беззубый сердитый старик, не поднимая глаз. — В роде как у банке, только мы платить должны у срок. Мы этого не желаем, потому и так нам
тяжело, а то, значит, вовсе разориться.
Ведь она видит, как
тяжело ему было прийти к ним в дом, и не
понимает, зачем он шел…
Я помню, я слышал, как они говорили ей: «Мы
понимаем, как вам
тяжело, поверьте, мы способны чувствовать», и проч., и проч., — а показания-то все-таки вытянули от обезумевшей женщины в истерике.
Он
понимал, как
тяжело такому, как Митя, прямо вдруг перешагнуть в сообщество убийц и мошенников и что к этому надо сперва привыкнуть.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов,
понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще
тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
— Настасья Борисовна, я имела такие разговоры, какой вы хотите начать. И той, которая говорит, и той, которая слушает, — обеим
тяжело. Я вас буду уважать не меньше, скорее больше прежнего, когда знаю теперь, что вы иного перенесли, но я
понимаю все, и не слышав. Не будем говорить об этом: передо мною не нужно объясняться. У меня самой много лет прошло тоже в больших огорчениях; я стараюсь не думать о них и не люблю говорить о них, — это
тяжело.
Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но
понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже, словом, дома было
тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.
Малыгинский дом волновался. Харитон Артемьич даже не был пьян и принял гостей с озабоченною солидностью. Потом вышла сама Анфуса Гавриловна, тоже встревоженная и какая-то несчастная. Доктор
понимал, как старушке
тяжело было видеть в своем доме Прасковью Ивановну, и ему сделалось совестно. Последнее чувство еще усилилось, когда к гостям вышла Агния, сделавшаяся еще некрасивее от волнения. Она так неловко поклонилась и все время старалась не смотреть на жениха.
Девушка знала, как нужно отваживаться с пьяницей-отцом, и распоряжалась, как у себя дома. Старик сидел попрежнему на кровати и
тяжело хрипел. Временами из его груди вырывалось неопределенное мычание, которое
понимала только одна Харитина.
— Устенька, вы уже большая девушка и
поймете все, что я вам скажу… да. Вы знаете, как я всегда любил вас, — я не отделял вас от своей дочери, но сейчас нам, кажется, придется расстаться. Дело в том, что болезнь Диди до известной степени заразительна, то есть она может передаться предрасположенному к подобным страданиям субъекту. Я не желаю и не имею права рисковать вашим здоровьем. Скажу откровенно, мне очень
тяжело расставаться, но заставляют обстоятельства.
В это время неподвижный доселе воздух всколыхнулся. Внезапно налетел ветер, испуганно зашумели деревья. Стало еще темнее. Несколько крупных капель
тяжело упало на землю. Я
понял, что мне не удастся уйти от дождя и остановился на минуту, чтобы осмотреться. Вдруг весь лес вспыхнул голубоватым пламенем. Сильный удар грома потряс воздух и землю, и вслед за тем хлынул ливень.
Ему обидно, ему и без того теперь
тяжело, он в неловком положении, вы должны были угадать,
понять это…
Что хотел сказать Рогожин, конечно, никто не
понял, но слова его произвели довольно странное впечатление на всех: всякого тронула краешком какая-то одна, общая мысль. На Ипполита же слова эти произвели впечатление ужасное: он так задрожал, что князь протянул было руку, чтобы поддержать его, и он наверно бы вскрикнул, если бы видимо не оборвался вдруг его голос. Целую минуту он не мог выговорить слова и,
тяжело дыша, все смотрел на Рогожина. Наконец, задыхаясь и с чрезвычайным усилием, выговорил...
— Не
понимаю. Мне всегда
тяжело и беспокойно смотреть на такую природу в первый раз; и хорошо, и беспокойно; впрочем, все это еще в болезни было.
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей, то
поняла бы, что ему давно странно и даже
тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Феня отрицательно покачала головой и
тяжело вздохнула. Карачунский
понял совершавшийся в ее душе перелом и не стал больше расспрашивать. Баушка Лукерья втащила самовар.
Тяжело мне быть без известий о семье и о вас всех, — одно сердце может
понять, чего ему это стоит; там я найду людей, с которыми я также душою связан, — буду искать рассеяния в физических занятиях, если в них будет какая-нибудь цель; кроме этого, буду читать сколько возможно в комнате, где живут, как говорят, тридцать человек.
— Я, как анархист, отчасти
понимаю тебя, — сказал задумчиво Лихонин. Он как будто бы слушал и не слушал репортера. Какая-то мысль
тяжело, в первый раз, рождалась у него в уме. — Но одного не постигаю. Если уж так тебе осмердело человечество, то как ты терпишь, да еще так долго, вот это все, — Лихонин обвел стол круглым движением руки, — самое подлое, что могло придумать человечество?
Я уже
понимал, как
тяжело было ему смотреть на умирающего своего отца.
—
Понимаю, вижу, — отвечал мастеровой и совсем уж как-то заморгал глазами и замотал головой, так что Вихрову стало, наконец,
тяжело его видеть. Он отослал его домой и на другой день велел приходить работать.
Капитан между тем обратился к старикам, считая как бы унизительным для себя разговаривать долее с Вихровым, которому тоже очень уж сделалось
тяжело оставаться в подобном обществе. Он взялся за шляпу и начал прощаться с Мари. Та, кажется,
поняла его и не удерживала.
— Пусть мы вместе, все вместе расстанемся! — перебила она с сверкающим взглядом. — Я сама его благословлю на это. Но
тяжело, Ваня, когда он сам, первый, забудет меня? Ах, Ваня, какая это мука! Я сама не
понимаю себя: умом выходит так, а на деле не так! Что со мною будет!
Я глядел на нее — и, все-таки не
понимая, отчего ей было
тяжело, живо воображал себе, как она вдруг, в припадке неудержимой печали, ушла в сад — и упала на землю, как подкошенная.
Я
понял, что я дитя в ее глазах, — и мне стало очень
тяжело!
— Я вот теперь смогу сказать кое-как про себя, про людей, потому что — стала
понимать, могу сравнить. Раньше жила, — не с чем было сравнивать. В нашем быту — все живут одинаково. А теперь вижу, как другие живут, вспоминаю, как сама жила, и — горько,
тяжело!
Чутким сердцем мать
понимала, что этому человеку
тяжело, но его боль не возбуждала в ней сострадания.
Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви,
понимая, как
тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.