Неточные совпадения
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед
собоюС холма господский видит дом,
Селенье, рощу
под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
Татьяна взором умиленным
Вокруг
себя на всё глядит,
И всё ей кажется бесценным,
Всё душу томную живит
Полумучительной отрадой:
И стол с померкшею лампадой,
И груда книг, и
под окном
Кровать, покрытая ковром,
И вид в окно сквозь сумрак лунный,
И этот бледный полусвет,
И лорда Байрона портрет,
И столбик с куклою чугунной
Под шляпой с пасмурным челом,
С руками, сжатыми крестом.
Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул
себя одеколоном, взял в руки теплый картуз и бумаги
под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую.
Однако же, встречаясь с ним, он всякий раз ласково жал ему руку и приглашал его на чай, так что старый повытчик, несмотря на вечную неподвижность и черствое равнодушие, всякий раз встряхивал головою и произносил
себе под нос: «Надул, надул, чертов сын!»
Есть род людей, известных
под именем: люди так
себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы.
Юрисконсульт поразил холодностью своего вида, замасленностью своего халата, представлявшего совершенную противуположность хорошим мебелям красного дерева, золотым часам
под стеклянным колпаком, люстре, сквозившей сквозь кисейный чехол, ее сохранявший, и вообще всему, что было вокруг и носило на
себе яркую печать блистательного европейского просвещения.
Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал
под мостики,
под перекладины и все, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, — все тащил к
себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты.
Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать
себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у
себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у
себя над головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь с новыми докучными эскадронами.
В этой же конюшне видели козла, которого, по старому поверью, почитали необходимым держать при лошадях, который, как казалось, был с ними в ладу, гулял
под их брюхами, как у
себя дома.
Но если Ноздрев выразил
собою подступившего
под крепость отчаянного, потерявшегося поручика, то крепость, на которую он шел, никак не была похожа на неприступную.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой
под судом, нажившим
себе и детей и внуков
под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Да ты смотри
себе под ноги, а не гляди в потомство; хлопочи о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы было у него время учиться по охоте своей, а не то что с палкой в руке говорить: «Учись!» Черт знает, с которого конца начинают!..
Сам хозяин, не замедливший скоро войти, ничего не имел у
себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода.
А иногда же, все позабывши, перо чертило само
собой, без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня длинными тонкими кудрями, молодыми обнаженными руками, как бы летевшую, — и в изумленье видел хозяин, как выходил портрет той, с которой портрета не мог бы написать никакой живописец.
Даже как бы еще приятнее стал он в поступках и оборотах, еще ловче подвертывал
под ножку ножку, когда садился в кресла; еще более было мягкости в выговоре речей, осторожной умеренности в словах и выраженьях, более уменья держать
себя и более такту во всем.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет
себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя
под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед
собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил
себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотреть
под ноги.
Возвратясь, я нашел у
себя доктора. На нем были серые рейтузы, архалук и черкесская шапка. Я расхохотался, увидев эту маленькую фигурку
под огромной косматой шапкой: у него лицо вовсе не воинственное, а в этот раз оно было еще длиннее обыкновенного.
Сам я больше неспособен безумствовать
под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к
себе чувство любви, преданности и страха — не есть ли первый признак и величайшее торжество власти?
— Да так. Я дал
себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между
собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал
под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Он рассказал до последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о том, как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она была наполнена; даже исчислил некоторые из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о том, как приходил и стучался Кох, а за ним студент, передав все, что они между
собой говорили; как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте,
под воротами,
под которым найдены были вещи и кошелек.
Эту тесьму сложил он вдвое, снял с
себя свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажной материи летнее пальто (единственное его верхнее платье) и стал пришивать оба конца тесьмы
под левую мышку изнутри.
Бивал он ее
под конец; а она хоть и не спускала ему, о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит
себя когда-то счастливой…
«И с чего взял я, — думал он, сходя
под ворота, — с чего взял я, что ее непременно в эту минуту не будет дома? Почему, почему, почему я так наверно это решил?» Он был раздавлен, даже как-то унижен. Ему хотелось смеяться над
собою со злости… Тупая, зверская злоба закипела в нем.
Образ несчастного брата
под конец выступил сам
собою, нарисовался точно и ясно; тут не могло быть и ошибок, потому что всё были верные факты.
На лестнице спрятался он от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай из нее выбежали, простоял за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел
себе вниз преспокойно, ровно в ту самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого
под воротами не осталось.
Раскольников скоро заметил, что эта женщина не из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом
под головою несчастного очутилась подушка — о которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна стала раздевать его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о
себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться из груди.
— А? Так это насилие! — вскричала Дуня, побледнела как смерть и бросилась в угол, где поскорей заслонилась столиком, случившимся
под рукой. Она не кричала; но она впилась взглядом в своего мучителя и зорко следила за каждым его движением. Свидригайлов тоже не двигался с места и стоял против нее на другом конце комнаты. Он даже овладел
собою, по крайней мере снаружи. Но лицо его было бледно по-прежнему. Насмешливая улыбка не покидала его.
Он прямо подошел к отцовскому возу, но на возу уже его не было: Остап взял его
себе под головы и, растянувшись возле на земле, храпел на все поле.
Все они спали в картинных положениях; кто подмостив
себе под голову куль, кто шапку, кто употребивши просто бок своего товарища.
Наконец и сам подошел он к одному из возов, взлез на него и лег на спину, подложивши
себе под голову сложенные назад руки; но не мог заснуть и долго глядел на небо.
Он бросился к возу и схватил несколько больших черных хлебов
себе под руку, но подумал тут же, не будет ли эта пища, годная для дюжего, неприхотливого запорожца, груба и неприлична ее нежному сложению.
Сказав это, он взвалил
себе на спину мешки, стащил, проходя мимо одного воза, еще один мешок с просом, взял даже в руки те хлеба, которые хотел было отдать нести татарке, и, несколько понагнувшись
под тяжестью, шел отважно между рядами спавших запорожцев.
Ты бы спрятала их обоих
себе под юбку, да и сидела бы на них, как на куриных яйцах.
Когда извериться в
себе ты дашь причину,
Как хочешь, ты меняй личину:
Себя под нею не спасешь,
И что́ с Змеёй, с тобой случиться может то ж.
Запущенный
под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о
себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты на привязи летаешь.
Такая жизнь, мой свет,
От счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты, в забаву для другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
Река бежит весело, шаля и играя; она то разольется в широкий пруд, то стремится быстрой нитью, или присмиреет, будто задумавшись, и чуть-чуть ползет по камешкам, выпуская из
себя по сторонам резвые ручьи,
под журчанье которых сладко дремлется.
«Что они такое говорят обо мне?» — думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле
себя,
под перекрестный огонь взглядов всех собеседников.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст
себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему
под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Он целые дни, лежа у
себя на диване, любовался, как обнаженные локти ее двигались взад и вперед, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал
под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке.
Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло
под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к
себе.
— Послушай, Ольга, — заговорил он, наконец, торжественно, —
под опасением возбудить в тебе досаду, навлечь на
себя упреки, я должен, однако ж, решительно сказать, что мы зашли далеко. Мой долг, моя обязанность сказать тебе это.
Он и среди увлечения чувствовал землю
под ногой и довольно силы в
себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным. Он не ослеплялся красотой и потому не забывал, не унижал достоинства мужчины, не был рабом, «не лежал у ног» красавиц, хотя не испытывал огненных радостей.
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится
себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку
под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
— Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Терпеть не могу, когда ты ворчишь про
себя! — жаловалась она, — я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то
под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте…
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к
себе — просит и
под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
«Отчего же это я такой, — почти со слезами спросил
себя Обломов и спрятал опять голову
под одеяло, — право?»
— Ты молода и не знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в
себе; в него вселяется какая-то адская сила, на сердце падает мрак, а в глазах блещут молнии. Ясность ума меркнет: уважение к чистоте, к невинности — все уносит вихрь; человек не помнит
себя; на него дышит страсть; он перестает владеть
собой — и тогда
под ногами открывается бездна.
Это как-то легло на нее само
собой, и она подошла точно
под тучу, не пятясь назад и не забегая вперед, а полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку.