Неточные совпадения
И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, — возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, — Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось «о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной», о «величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную
свободу ценят выше всех соблазнов мира».
Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой
свободе речи. Перед ним была не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это
новое лицо,
новая Вера!
Открытие в Вере смелости ума,
свободы духа, жажды чего-то
нового — сначала изумило, потом ослепило двойной силой красоты — внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от «мудрости».
Но потом создались
новые авторитеты, для которых пытаются найти санкцию в самих массах, но авторитеты эти шатки и более тяжки, более истребительны для
свободы, чем прежние.
Коммунистические черты
нового человека, порожденные не столько
свободой, сколько фатумом, вызывают скорее отрицательную оценку.
Уже было сказано о различии античного и
нового понимания
свободы.
Тут мы приходим к
новому определению
свободы,
свободы реальной.
Если под революцией понимать совершаемые в известный исторический день насилия, убийства, кровопролития, если понимать под ней отмену всех
свобод, концентрационные лагеря и пр., то желать революции нельзя и нельзя ждать от нее явления
нового человека, можно только при известных условиях видеть в ней роковую необходимость и желать ее смягчения.
В
новом советском человеке происходит не только страшное умаление
свободы, но исчезает самый вкус
свободы, самое понимание того, что такое
свобода.
Через
свободу человек может творить совершенно
новую жизнь,
новую жизнь общества и мира.
«От равноправности и
свободы и то мое, что было в прежних царицах, получает
новый характер, высшую прелесть, прелесть, какой не знали до меня, перед которой ничто все, что знали до меня.
Неугомонные французские работники, воспитанные двумя революциями и двумя реакциями, выбились наконец из сил, сомнения начали одолевать ими; испугавшись их, они обрадовались
новому делу, отреклись от бесцельной
свободы и покорились в Икарии такому строгому порядку и подчинению, которое, конечно, не меньше монастырского чина каких-нибудь бенедиктинцев.
[В
новом сочинении Стюарта Милля «On Liberty» [O
свободе (англ.)] он приводит превосходное выражение об этих раз навсегда решенных истинах: «The deap slumber of a decided opinion» [глубокий сон бесспорного мнения (англ.)].
Положение его в Москве было тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него не было ни с его друзьями, ни с нами. Между им и нами была церковная стена. Поклонник
свободы и великого времени Французской революции, он не мог разделять пренебрежения ко всему европейскому
новых старообрядцев. Он однажды с глубокой печалью сказал Грановскому...
Я не видел этой любви к
свободе ни у господствующих слоев старого режима, ни в старой революционной интеллигенции, ни в историческом православии, ни у коммунистов и менее всего в
новом поколении фашистов.
Как и все
новое поколение, они не любили
свободы.
Я хотел
нового мира, но обосновывал его не на необходимом социальном процессе, диалектически проходящем через момент революции, а на
свободе и творческом акте человека.
Но перед лицом западных христианских течений эпохи я все же чувствовал себя очень «левым», «модернистом», ставящим перед христианским сознанием
новые проблемы, исповедующим христианство как религию
свободы и творчества, а не авторитета и традиции.
А между тем, что же делать с этим не дающим покоя
новым ощущением
свободы?
В один из последних вечеров, когда я прогуливался по шоссе, все время нося с собой
новое ощущение
свободы, — из сумеречной и пыльной мглы, в которой двигались гуляющие обыватели, передо мною вынырнули две фигуры: один из моих товарищей, Леонтович, шел под руку с высоким молодым человеком в синих очках и мягкой широкополой шляпе на длинных волосах. Фигура была, очевидно, не ровенская.
А через час выбежал оттуда, охваченный
новым чувством облегчения,
свободы, счастья! Как случилось, что я выдержал и притом выдержал «отлично» по предмету, о котором, в сущности, не имел понятия, — теперь уже не помню. Знаю только, что, выдержав, как сумасшедший, забежал домой, к матери, радостно обнял ее и, швырнув ненужные книги, побежал за город.
В русской христианской мысли XIX в. — в учении о
свободе Хомякова, в учении о Богочеловечестве Вл. Соловьева, во всем творчестве Достоевского, в его гениальной диалектике о
свободе, в замечательной антропологии Несмелова, в вере Н. Федорова в воскрешающую активность человека приоткрывалось что-то
новое о человеке.
Все царства мира сего, все царства кесаря, старые монархические царства и
новые социалистические и фашистские царства основаны на принуждении и на отрицании
свободы духа.
В магии нет
свободы, в ней — ложное, своекорыстное направление воли, жажда власти без просветления, без рождения к
новой жизни.
«Христианское государство» есть смешение
Нового Завета с Ветхим, благодати с законом,
свободы с необходимостью.
Вся историческая драма религии
Нового Завета в том, что
Новый Завет человека с Богом, Завет любви и
свободы не был еще соборным соединением человечества с Божеством.
В протестантском восстании личности и утверждении
свободы зачался
новый человек, человек
новой истории.
Новый Завет — завет любви и
свободы.
В религиозной жизни все должно начинаться изнутри, от рождения к
новой жизни, от
свободы, любви и благодати жизни церковной, а не извне, не от природного порядка.
Весь опыт
новой философии громко свидетельствует о том, что проблемы реальности,
свободы и личности могут быть истинно поставлены и истинно решены лишь для посвященных в тайны христианства, лишь в акте веры, в котором дается не призрачная, а подлинная реальность и конкретный гнозис.
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное книг до издания их в свет, то мы хотя ничего не скажем
нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и
свободе.
В Казани я сделала первый привал,
На жестком диване уснула;
Из окон гостиницы видела бал
И, каюсь, глубоко вздохнула!
Я вспомнила: час или два с небольшим
Осталось до
Нового года.
«Счастливые люди! как весело им!
У них и покой, и
свобода,
Танцуют, смеются!.. а мне не знавать
Веселья… я еду на муки!..»
Не надо бы мыслей таких допускать,
Да молодость, молодость, внуки!
Утеснители швейцарской
свободы не знают пределов своей дерзости. Ко всем оскорблениям, принесенным ими на нашу родину, они придумали еще
новое. Они покрывают нас бесчестием и требуют выдачи нашего незапятнанного штандарта. В ту минуту, как я пишу к тебе, союзник, пастор Фриц уезжает в Берн, чтобы отклонить врагов республики от унизительного для нас требования; но если он не успеет в своем предприятии до полудня, то нам, как и другим нашим союзникам, остается умереть, отстаивая наши штандарты.
Обогащенный
новыми книгами и
новыми впечатлениями, которые сделались явственнее в тишине уединения и ненарушимой
свободы, только после чурасовской жизни вполне оцененной мною, я беспрестанно разговаривал и о том и о другом с своей матерью и с удовольствием замечал, что я стал старше и умнее, потому что мать и другие говорили, рассуждали со мной уже о том, о чем прежде и говорить не хотели.
Пользуюсь минутой
свободы, чтоб сообщить вам, милая маменька, об этом
новом знаке доверия, которым я почтен. Затем, целуя ваши ручки и испрашивая вашего благословения, в настоящую минуту более, нежели когда-либо, для меня драгоценного, остаюсь любящий и глубоко преданный сын ваш
— Этот господин идет завоевывать Европу, перетасовывает весь Германский союз, меняет королей, потом глупейшим образом попадается в Москве и обожающий его народ выдает его живьем. Потом Бурбоны… июльская революция… мещанский король…
новый протест… престол ломается, пишется девизом: liberte, egalite, fraternite [
Свобода, равенство, братство (франц.).] — и все это опять разрешается Наполеоном Третьим!
Только когда мы выехали из города и грязно-пестрые улицы и несносный оглушительный шум мостовой заменились просторным видом полей и мягким похряскиванием колес по пыльной дороге и весенний пахучий воздух и простор охватил меня со всех сторон, только тогда я немного опомнился от разнообразных
новых впечатлений и сознания
свободы, которые в эти два дня совершенно меня запутали.
Свободе «печати», припечатывавшей «свободное слово», стало трудно бороться с этим, надо было находить и выдумывать что-то
новое.
«Судьбе было угодно, чтобы первое боевое крещение молодой газеты было вызвано горячей защитой
новых учреждений общественного самоуправления и сопровождалось формулировкой с ее стороны высоких требований самой печати:
свобода слова, сила знания, возвышенная идея и либеральная чистота. Вот путь, которым должна идти газета».
Дождались конституции, грянула
свобода печати, стали писать по-новому. Забыли «сопку с деревом», доставление документов об образовательном цензе, стали выходить издания явочным порядком. Стали писать все что угодно, никакой цензуры, казалось, не было, но оказалось — ненадолго.
Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и
новую страшную
свободу мою.
Это всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и
новую страшную
свободу мою.
Запылала радость в груди Серебряного. Взыграло его сердце и забилось любовью к
свободе и к жизни. Запестрели в его мыслях и леса, и поля, и
новые славные битвы, и явился ему, как солнце, светлый образ Елены.
Она думала, что барин какую-нибудь «
новую комедию» разыгрывает, и немало веселых слов было произнесено по этому поводу в дружеской компании почувствовавших себя на
свободе людишек.
Я ждал, я звал поскорее
свободу; я хотел испробовать себя вновь, на
новой борьбе.
Да, с богом!
Свобода,
новая жизнь, воскресенье из мертвых… Экая славная минута!
А Евгения говорила какие-то ненужные слова, глаза её бегали не то тревожно, не то растерянно, и необычно суетливые движения снова напоминали птицу, засидевшуюся в клетке, вот дверца открыта перед нею, а она прыгает, глядя на
свободу круглым глазом, и не решается вылететь, точно сомневаясь — не ловушка ли
новая — эта открытая дверь?
И совершенно
новое для него чувство
свободы от всего прошедшего охватывало его между этими грубыми существами, которых он встречал по дороге и которых не признавал людьми наравне с своими московскими знакомыми.
Ведь этим простым актом, как переезд на
новую квартиру, я навсегда терял свою голодную
свободу…
Первые минуты дачной
свободы даже стесняли нас. Определенный городской хомут остался там, далеко, а сейчас нужно было делать что-то
новое. Собака, сорвавшаяся с цепи, переживает именно такой нерешительный момент и некоторое время не доверяет собственной
свободе.