Неточные совпадения
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился… и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в
новый путь
От
жизни прошлой отдохнуть.
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира
новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель
жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и не давало тепла, — вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость
жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком
новом фраке наваринского пламени и дыма.
Видна была и логическая связь, и следованье за
новыми открытиями, но увы! не было только
жизни в самой науке.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег,
новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную
жизнь их.
Он с мучением задавал себе этот вопрос и не мог понять, что уж и тогда, когда стоял над рекой, может быть, предчувствовал в себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он не понимал, что это предчувствие могло быть предвестником будущего перелома в
жизни его, будущего воскресения его, будущего
нового взгляда на
жизнь.
Он сходил тихо, не торопясь, весь в лихорадке, и, не сознавая того, полный одного,
нового, необъятного ощущения вдруг прихлынувшей полной и могучей
жизни.
А потом опять утешится, на вас она все надеется: говорит, что вы теперь ей помощник и что она где-нибудь немного денег займет и поедет в свой город, со мною, и пансион для благородных девиц заведет, а меня возьмет надзирательницей, и начнется у нас совсем
новая, прекрасная
жизнь, и целует меня, обнимает, утешает, и ведь так верит! так верит фантазиям-то!
От этого большую часть узора
жизни, который он чертил в своем уединении, занимал
новый, свежий, сообразный с потребностями времени план устройства имения и управления крестьянами.
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе
новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая
жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась
новая…
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум
новую, смелую мысль, меткое наблюдение над
жизнью и продолжал в ее душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и свои небрежные уроки.
Если же не это, так он звал Обломова в деревню, поверить свои дела, встряхнуть запущенную
жизнь мужиков, поверить и определить свой доход и при себе распорядиться постройкой
нового дома.
Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода, и, разумеется, как можно больше, тысяч, например, шесть, семь; что дом еще хорош, так что по нужде в нем можно жить, пока будет строиться
новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, — словом, что в письме он прочтет тот же смех, игру
жизни и любовь, что читал в записках Ольги.
Наутро опять
жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он
новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
Взгляд Ольги на
жизнь, на любовь, на все сделался еще яснее, определеннее. Она увереннее прежнего глядит около себя, не смущается будущим; в ней развернулись
новые стороны ума,
новые черты характера. Он проявляется то поэтически разнообразно, глубоко, то правильно, ясно, постепенно и естественно…
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила в своей
новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она делала то же, что прежде, для всех других, но делала все иначе.
Ко всей деятельности, ко всей
жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и
жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с
новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
Он догнал
жизнь, то есть усвоил опять все, от чего отстал давно; знал, зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане посылают корабли с войском на Восток; интересовался, когда проложат
новую дорогу в Германии или Франции. Но насчет дороги через Обломовку в большое село не помышлял, в палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не послал.
Но он был в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на
новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, Боже мой! Трогает
жизнь, везде достает».
Ольга чутко прислушивалась, пытала себя, но ничего не выпытала, не могла добиться, чего по временам просит, чего ищет душа, а только просит и ищет чего-то, даже будто — страшно сказать — тоскует, будто ей мало было счастливой
жизни, будто она уставала от нее и требовала еще
новых, небывалых явлений, заглядывала дальше вперед…
Он, с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все
новые черты и факты, и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и
жизни.
Вдали ему опять улыбался
новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной
жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое…
«Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее тревог! — мечтал он. — Нет,
жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжет! Сколько
нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь — претрудная школа
жизни!»
— Что ж? примем ее как
новую стихию
жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от
жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
Нет, там видела она цепь утрат, лишений, омываемых слезами, неизбежных жертв,
жизнь поста и невольного отречения от рождающихся в праздности прихотей, вопли и стоны от
новых, теперь неведомых им чувств; снились ей болезни, расстройство дел, потеря мужа…
Но чем чаще они виделись, тем больше сближались нравственно, тем роль его становилась оживленнее: из наблюдателя он нечувствительно перешел в роль истолкователя явлений, ее руководителя. Он невидимо стал ее разумом и совестью, и явились
новые права,
новые тайные узы, опутавшие всю
жизнь Ольги, все, кроме одного заветного уголка, который она тщательно прятала от его наблюдения и суда.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение
жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога,
жизнь била ключом, слышался
новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Растаковский (входит).Антона Антоновича поздравляю. Да продлит бог
жизнь вашу и
новой четы и даст вам потомство многочисленное, внучат и правнучат! Анна Андреевна! (Подходит к ручке Анны Андреевны.)Марья Антоновна! (Подходит к ручке Марьи Антоновны.)
Дело
нового устройства своего хозяйства занимало его так, как еще ничто никогда в
жизни.
И всё это вместе с охотой за дичью и
новой пчелиной охотой наполняло всю ту
жизнь Левина, которая не имела для него никакого смысла, когда он думал.
То ли ему было неловко, что он, потомок Рюрика, князь Облонский, ждал два часа в приемной у Жида, или то, что в первый раз в
жизни он не следовал примеру предков, служа правительству, а выступал на
новое поприще, но ему было очень неловко.
Поняв теперь ясно, что было самое важное, Кити не удовольствовалась тем, чтобы восхищаться этим, но тотчас же всею душою отдалась этой
новой, открывшейся ей
жизни.
Когда Анна вышла в шляпе и накидке и, быстрым движением красивой руки играя зонтиком, остановилась подле него, Вронский с чувством облегчения оторвался от пристально устремленных на него жалующихся глаз Голенищева и с
новою любовию взглянул на свою прелестную, полную
жизни и радости подругу.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним
новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою
жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
«Я совсем здорова и весела. Если ты за меня боишься, то можешь быть еще более спокоен, чем прежде. У меня
новый телохранитель, Марья Власьевна (это была акушерка,
новое, важное лицо в семейной
жизни Левина). Она приехала меня проведать. Нашла меня совершенно здоровою, и мы оставили ее до твоего приезда. Все веселы, здоровы, и ты, пожалуйста, не торопись, а если охота хороша, останься еще день».
Пребывание в Петербурге казалось Вронскому еще тем тяжелее, что всё это время он видел в Анне какое-то
новое, непонятное для него настроение. То она была как будто влюблена в него, то она становилась холодна, раздражительна и непроницаема. Она чем-то мучалась и что-то скрывала от него и как будто не замечала тех оскорблений, которые отравляли его
жизнь и для нее, с ее тонкостью понимания, должны были быть еще мучительнее.
Одно время, читая Шопенгауера, он подставил на место его воли — любовь, и эта
новая философия дня на два, пока он не отстранился от нее, утешала его; но она точно так же завалилась, когда он потом из
жизни взглянул на нее, и оказалась кисейною, негреющею одеждой.
И теперь вот-вот ожидание, и неизвестность, и раскаяние в отречении от прежней
жизни — всё кончится, и начнется
новое.
Но третий ряд мыслей вертелся на вопросе о том, как сделать этот переход от старой
жизни к
новой.
Гостиница эта уже пришла в это состояние; и солдат в грязном мундире, курящий папироску у входа, долженствовавший изображать швейцара, и чугунная, сквозная, мрачная и неприятная лестница, и развязный половой в грязном фраке, и общая зала с пыльным восковым букетом цветов, украшающим стол, и грязь, пыль и неряшество везде, и вместе какая-то
новая современно железнодорожная самодовольная озабоченность этой гостиницы — произвели на Левиных после их молодой
жизни самое тяжелое чувство, в особенности тем, что фальшивое впечатление, производимое гостиницей, никак не мирилось с тем, что ожидало их.
С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы
жизни и смерти сквозь те
новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, — он ужаснулся не столько смерти, сколько
жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое.
В душе ее в тот день, как она в своем коричневом платье в зале Арбатского дома подошла к нему молча и отдалась ему, — в душе ее в этот день и час совершился полный разрыв со всею прежнею
жизнью, и началась совершенно другая,
новая, совершенно неизвестная ей
жизнь, в действительности же продолжалась старая.
Хотя Левин и не интересовался биографией ученого, но невольно слушал и узнал кое-что интересного и
нового о
жизни знаменитого ученого.
Дарья Александровна наблюдала эту
новую для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, — хотя и не надеясь ничего из всего виденного применить к своему дому, так это всё по роскоши было далеко выше ее образа
жизни, — невольно вникала во все подробности, и задавала себе вопрос, кто и как это всё сделал.
С бодрым чувством надежды на
новую, лучшую
жизнь, он в девятом часу ночи подъехал к своему дому.
— Хорошо, я поговорю. Но как же она сама не думает? — сказала Дарья Александровна, вдруг почему-то при этом вспоминая странную
новую привычку Анны щуриться. И ей вспомнилось, что Анна щурилась, именно когда дело касалось задушевных сторон
жизни. «Точно она на свою
жизнь щурится, чтобы не всё видеть», подумала Долли. — Непременно, я для себя и для нее буду говорить с ней, — отвечала Дарья Александровна на его выражение благодарности.
Она теперь ясно сознавала зарождение в себе
нового чувства любви к будущему, отчасти для нее уже настоящему ребенку и с наслаждением прислушивалась к этому чувству. Он теперь уже не был вполне частью ее, а иногда жил и своею независимою от нее
жизнью. Часто ей бывало больно от этого, но вместе с тем хотелось смеяться от странной
новой радости.
Занятия его и хозяйством и книгой, в которой должны были быть изложены основания
нового хозяйства, не были оставлены им; но как прежде эти занятия и мысли показались ему малы и ничтожны в сравнении с мраком, покрывшим всю
жизнь, так точно неважны и малы они казались теперь в сравнении с тою облитою ярким светом счастья предстоящею
жизнью.
«Ну, — говорил он ему, — излагай мне свои воззрения на
жизнь, братец: ведь в вас, говорят, вся сила и будущность России, от вас начнется
новая эпоха в истории, — вы нам дадите и язык настоящий и законы».
Он стал читать, все больше по-английски; он вообще всю
жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков старого покроя либеральными выходками и не сближаясь с представителями
нового поколения.