Историческое рождение человека, существа свободного и богоподобного, не только предполагает рождение в собственном смысле, т. е. акт божественного всемогущества, вызывающий к бытию
новые жизни и осуществляющийся через брачное соединение супругов или вообще лиц разного пола, но и некое самосотворение человека.
Между прочим, нельзя не поражаться близостью основного и наиболее интимного мотива федоровской религии; религиозной любви к умершим отцам, к существу египетской религии, которая вся вырастает из почитания мертвых: весь ее культ и ритуал есть разросшийся похоронный обряд [Египетская религия основана на вере в загробное существование и воскресение для
новой жизни за гробом, причем культ богов и умерших Озириса и Озирисов (ибо всякий умерший рассматривался как ипостась Озириса) сливается в один ритуал.
Неточные совпадения
«Дважды рожденный» (напр., ап. Павел) обращается к Богу под влиянием сильного душевного потрясения, в одно мгновение ока совершается полный разрыв между старой
жизнью и
новой» (там же.
Жизнь дала
новый поворот, апокалипсис стал превращаться во впечатления туриста, и тонкой пленкой затягивалось пережитое.
Получая
новые впечатления от
жизни, будет ли то Ледовитый океан или остров Цейлон, эскимосы или зулусы, бразильские бабочки или вороны, Большая Медведица или Солнце, — во всем этом человек ощущает себя в имманентном мире, едином во всем многообразии.
В ней отводится соответствующее место творчески-катастрофическим моментам бытия, каковыми являются в
жизни отдельного лица его рождение и смерть, а в
жизни мира — его сотворение и конец, или
новое творение («се творю все
новое».
Ева не создается
новым творческим актом, как Адам; ее изведением не нарушается субботний покой, которым почил Бог после творения мира и человека; в нее не было особо вдохнуто Богом дыхание
жизни, ранее сообщенное Адаму.
Жизнь в раю была для него первою школой
жизни, причем, впредь до наступления известной духовной зрелости, в нем оставалась возможность зла и греха, и каждый
новый урок самопознания мог оказаться для него роковым экзаменом.
Изменился весь путь человеческой
жизни, хотя и не изменилась, конечно, мысль Творца, а следовательно, и конечная цель мироздания: во тьме грехопадения засияло спасительное древо Креста —
новое древо
жизни.
Бог лишил их и «плодов древа
жизни», ибо они могли бы давать лишь магическое бессмертие; без духовного на него права, и оно повело бы к
новому падению [Как указание опасности
новых люциферических искушений при бессмертии следует понимать печальную иронию слов Божьих: «вот Адам стал как один из нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от древа
жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (3:22).].
Мир закончен был в шесть дней творения в том смысле, что в него вложены были все силы и семена
жизни, и он мог развиваться далее уже из себя, без
нового творческого вмешательства.
Ибо хотя «князь мира сего» посрамлен, и власть его надломлена, но он еще владеет миром; «ветхий Адам» в недрах своего существа уже замещен «
новым», но он еще живет в нас; смерть, «последний враг», уже побеждена светом Христова Воскресения, но она по-прежнему еще косит жатву
жизни; тварь все еще стенает, ожидая своего избавления, и весь мир томится и страждет от смешения и противоборства добра и зла.
Дело Христово на земле выразилось именно в том, что Им была основана Церковь, заложено начало
новой, благодатной
жизни, духовно восстановляющей рай на земле.
В душе мира, плененной «князем мира сего», с
новой силой возродилась софийная
жизнь, поврежденная грехопадением.
В Федорове зародилось
новое чувство
жизни,
новое дерзновение и пафос, загорелся луч воскресения.
Отменяет ли эта
новая, неизведанная еще «теургия» божественную теургию, как изжитую уже и обветшалую форму религиозной
жизни, ставя на ее место творческую энергию человека, или же рассматривает себя как вновь созревающий плод на ее вековечном древе?
Отсюда эти толки о неподвижности церковной
жизни, а равно и надуманно программные, но религиозно бессильные призывы к «
новому литургическому творчеству».
Цель истории ведет за историю, к «
жизни будущего века», а цель мира ведет за мир, к «
новой земле и
новому небу».
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь
новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и
новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса.
Неточные совпадения
Так, полдень мой настал, и нужно // Мне в том сознаться, вижу я. // Но так и быть: простимся дружно, // О юность легкая моя! // Благодарю за наслажденья, // За грусть, за милые мученья, // За шум, за бури, за пиры, // За все, за все твои дары; // Благодарю тебя. Тобою, // Среди тревог и в тишине, // Я насладился… и вполне; // Довольно! С ясною душою // Пускаюсь ныне в
новый путь // От
жизни прошлой отдохнуть.
От хладного разврата света // Еще увянуть не успев, // Его душа была согрета // Приветом друга, лаской дев; // Он сердцем милый был невежда, // Его лелеяла надежда, // И мира
новый блеск и шум // Еще пленяли юный ум. // Он забавлял мечтою сладкой // Сомненья сердца своего; // Цель
жизни нашей для него // Была заманчивой загадкой, // Над ней он голову ломал // И чудеса подозревал.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и не давало тепла, — вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость
жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком
новом фраке наваринского пламени и дыма.
Видна была и логическая связь, и следованье за
новыми открытиями, но увы! не было только
жизни в самой науке.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег,
новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную
жизнь их.