Неточные совпадения
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к
жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света,
ни бостон,
Ни милый взгляд,
ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Высокой страсти не имея
Для звуков
жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы
ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал
в залог.
Но при всем том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда
в жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший
ни разу никого даже запросом о здоровье.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда
в жизни своей
ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества,
в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко:
ни друга,
ни товарища
в детстве!
— Но все же таки… но как же таки… как же запропастить себя
в деревне? Какое же общество может быть между мужичьем? Здесь все-таки на улице попадется навстречу генерал или князь. Захочешь — и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий, на Неву пойдешь взглянуть, а ведь там, что
ни попадется, все это или мужик, или баба. За что ж себя осудить на невежество на всю
жизнь свою?
— Это — другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что
в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную
жизнь, что как я
ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою пашем, знает чутьем того, <кто> запрягает.
Везде, где бы
ни было
в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит
в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю
жизнь.
Он увидел на месте, что приказчик был баба и дурак со всеми качествами дрянного приказчика, то есть вел аккуратно счет кур и яиц, пряжи и полотна, приносимых бабами, но не знал
ни бельмеса
в уборке хлеба и посевах, а
в прибавленье ко всему подозревал мужиков
в покушенье на
жизнь свою.
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили
в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс
в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не
в исступление, и она
в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что
ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Ни признака
жизни в вас самостоятельной!
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то
ни было ему уже нельзя более обращаться к этим людям
в квартальной конторе, и будь это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже
ни в каком случае
жизни; он никогда еще до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
Но знаю, что, может быть, несу глупые речи, и некстати, и нейдет все это сюда, что не мне, проведшему
жизнь в бурсе и на Запорожье, говорить так, как
в обычае говорить там, где бывают короли, князья и все что
ни есть лучшего
в вельможном рыцарстве.
Все, какие у меня есть, дорогие кубки и закопанное
в земле золото, хату и последнюю одежду продам и заключу с вами контракт на всю
жизнь, с тем чтобы все, что
ни добуду на войне, делить с вами пополам.
Про
жизнь пустынную, как сладко
ни пиши,
А
в одиночестве способен жить не всякой...
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе
ни тревог счастья,
ни ударов
жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять
в ней что-нибудь или каяться — нечего.
Другой
жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены
в их быт, какие бы то
ни были. Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она
в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней
жизнью, когда ему все равно было, лежать ли на спине и смотреть
в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича,
в те дни, когда он не ждал никого и ничего
ни от дня,
ни от ночи.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд
жизни до последнего дня, не пролив
ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия
ни пылала
в них».
Он и знал, что имеет этот авторитет; она каждую минуту подтверждала это, говорила, что она верит ему одному и может
в жизни положиться слепо только на него и
ни на кого более
в целом мире.
Не видала она себя
в этом сне завернутою
в газы и блонды на два часа и потом
в будничные тряпки на всю
жизнь. Не снился ей
ни праздничный пир,
ни огни,
ни веселые клики; ей снилось счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»
— Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де
ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет
ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят
в тюрьму.
В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
Написав несколько страниц, он
ни разу не поставил два раза который; слог его лился свободно и местами выразительно и красноречиво, как
в «оны дни», когда он мечтал со Штольцем о трудовой
жизни, о путешествии.
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность,
в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед
жизнью, какова бы она
ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
Как зорко
ни сторожило каждое мгновение его
жизни любящее око жены, но вечный покой, вечная тишина и ленивое переползанье изо дня
в день тихо остановили машину
жизни. Илья Ильич скончался, по-видимому, без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести.
Ни одна мелочь,
ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка; неизгладимо врезывается
в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей
жизни по
жизни, его окружающей.
Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она
ни старалась сбыть с души эти мгновения периодического оцепенения, сна души, к ней нет-нет да подкрадется сначала греза счастья, окружит ее голубая ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая остановка, будто отдых
жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы
в беспокойной голове.
Но среди этой разновековой мебели, картин, среди не имеющих
ни для кого значения, но отмеченных для них обоих счастливым часом, памятной минутой мелочей,
в океане книг и нот веяло теплой
жизнью, чем-то раздражающим ум и эстетическое чувство; везде присутствовала или недремлющая мысль, или сияла красота человеческого дела, как кругом сияла вечная красота природы.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть
ни одного джентльмена. Она
в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что делает
жизнь так приятною
в хорошем свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда еще
в жизни не бывал он поглощен так глубоко,
ни в пору ученья,
ни в те тяжелые дни, когда боролся с
жизнью, выпутывался из ее изворотов и крепчал, закаливая себя
в опытах мужественности, как теперь, нянчась с этой неумолкающей, волканической работой духа своей подруги!
— Зато покойно, кум; тот целковый, тот два — смотришь,
в день рублей семь и спрятал.
Ни привязки,
ни придирки,
ни пятен,
ни дыму. А под большим делом подпишешь иной раз имя, так после всю
жизнь и выскабливаешь боками. Нет, брат, не греши, кум!
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец, пускать
в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть еще
ни на что не понадобится
в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что я стану с ними делать
в Обломовке?»
«Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее тревог! — мечтал он. — Нет,
жизнь трогает, куда
ни уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось
в нее, занятий! Любовь — претрудная школа
жизни!»
— Знаешь ли, Андрей,
в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого,
ни спасительного,
ни разрушительного огня?
Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы все казалось играми детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя глубокая и грозная
жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха,
ни трепетно-задумчивых бесед
в боскете, среди цветов, на празднике природы и
жизни… Все «поблекло и отошло».
Давать страсти законный исход, указать порядок течения, как реке, для блага целого края, — это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются
в сторону. За решением ее ведь уже нет
ни измен,
ни охлаждений, а вечно ровное биение покойно-счастливого сердца, следовательно, вечно наполненная
жизнь, вечный сок
жизни, вечное нравственное здоровье.
У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а
жизни.
Ни для чего другого не было теперь места у него
в душе.
— Ты засыпал бы с каждым днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня
в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить
в гости, танцевать и не думать
ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это
жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
Как
ни наслаждалась она присутствием Штольца, но по временам она лучше бы желала не встречаться с ним более, пройти
в жизни его едва заметною тенью, не мрачить его ясного и разумного существования незаконною страстью.
«Что ж это такое? — печально думал Обломов, —
ни продолжительного шепота,
ни таинственного уговора слить обе
жизни в одну! Все как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на одном месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть
в раздумье! Сейчас и поезжай
в палату, на квартиру — точно Андрей! Что это все они как будто сговорились торопиться жить!»
Они молча шли по дорожке.
Ни от линейки учителя,
ни от бровей директора никогда
в жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.
Однажды тишина
в природе и
в доме была идеальная;
ни стуку карет,
ни хлопанья дверей;
в передней на часах мерно постукивал маятник да пели канарейки; но это не нарушает тишины, а придает ей только некоторый оттенок
жизни.
— Для самого труда, больше
ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель
жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из
жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть,
в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь
в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
«Почивает он», — ответствовано умирающим агличанам; и
ни един человек
в Бенгале не мнил, что для спасения
жизни ста пятидесяти несчастных должно отъяти сон мучителя на мгновение.
Кто ведает из трепещущих от плети, им грозящей, что тот, во имя коего ему грозят, безгласным
в придворной грамматике называется, что ему
ни А…
ни О… во всю
жизнь свою сказать не удалося [См. рукописную «Придворную грамматику» Фонвизина.]; что он одолжен, и сказать стыдно кому, своим возвышением; что
в душе своей он скареднейшее есть существо; что обман, вероломство, предательство, блуд, отравление, татьство, грабеж, убивство не больше ему стоят, как выпить стакан воды; что ланиты его никогда от стыда не краснели, разве от гнева или пощечины; что он друг всякого придворного истопника и раб едва-едва при дворе нечто значащего.
Во все время жития своего не наслаждался он здравием
ни дня единого; и томящегося
в силах своих разверстие яда пресекло течение
жизни.
Когда матушка улыбалась, как
ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы
в тяжелые минуты
жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что
в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Нас не пускали к ней, потому что она целую неделю была
в беспамятстве, доктора боялись за ее
жизнь, тем более что она не только не хотела принимать никакого лекарства, но
ни с кем не говорила, не спала и не принимала никакой пищи.
С первой молодости он держал себя так, как будто готовился занять то блестящее место
в свете, на которое впоследствии поставила его судьба; поэтому, хотя
в его блестящей и несколько тщеславной
жизни, как и во всех других, встречались неудачи, разочарования и огорчения, он
ни разу не изменил
ни своему всегда спокойному характеру,
ни возвышенному образу мыслей,
ни основным правилам религии и нравственности и приобрел общее уважение не столько на основании своего блестящего положения, сколько на основании своей последовательности и твердости.
Было самое спешное рабочее время, когда во всем народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования
в труде, какое не проявляется
ни в каких других условиях
жизни и которое высоко ценимо бы было, если бы люди, проявляющие эти качества, сами ценили бы их, если б оно не повторялось каждый год и если бы последствия этого напряжения не были так просты.